Книги

Сад богов

22
18
20
22
24
26
28
30

– А как вам это? – Он с гордостью протянул мне что-то, завернутое в окровавленный платок.

Я аккуратно развернул. Внутри обнаружился удод, обессиленный, задыхающийся, с большой кровавой печатью на крыле.

– В еду он, конечно, не годится, зато перья будут отлично смотреться на шляпе, – пояснил охотник.

Я давно мечтал об этой великолепной геральдической птице с чудесным хохолком, нежно-розовой шеей и тельцем в черно-белую полоску. Я все излазил в поисках гнезда, откуда можно было бы унести парочку птенцов. И вот у меня в руке живой удод… или, лучше сказать, полуживой. Я тщательно его обследовал и понял, что все не так страшно, как кажется: у него сломано крыло, и это, насколько можно судить, простой перелом. Проблема в другом – захочет ли этот хвастливый толстяк расстаться со своей добычей?

И тут меня осенило. Как жаль, сказал я, что здесь нет моей матери, всемирно известного орнитолога. (На самом деле она с трудом могла отличить воробья от страуса.) В частности, она опубликовала серьезный труд о птицах, предназначенный для британских охотников. В доказательство я достал из дорожной сумки потрепанную и до дыр зачитанную «Карманную книжку о пернатых» Эдмунда Сандерса, с которой я никогда не расставался.

На моего упитанного собеседника она произвела сильное впечатление. Он перелистывал страницы, издавая одобрительные звуки: «по-по-по-по». Должно быть, сказал он, ваша мать замечательная женщина. Написать такую книгу! Мне очень жаль, что ее сейчас нет рядом, продолжил я свою мысль, ведь она ни разу не видела живьем удода. Все другие пернатые на острове, включая зимородка, ей попадались. В доказательство я достал из сумки скальп зимородка, который носил с собой в качестве талисмана, и положил перед ним. Охотник был сражен яркими синими перышками. Правда, говорю, гораздо красивее, чем перья удода? Намек дошел до него не сразу, но уже через минуту он стал меня упрашивать, не отнесу ли я этого удода своей матери, оставив ему взамен зимородка. Я изобразил решительную неготовность, быстро перешедшую в льстивые слова благодарности, спрятал раненую птицу под рубашку и заспешил домой, а мой дружок-охотник, похожий на Труляля, пытался, сияя от счастья, булавкой прикрепить перышки зимородка на шляпу.

Дома я первым делом внимательно обследовал удода. К счастью, его длинный упругий клюв, изогнутый, как турецкая сабля, оказался в целости и сохранности; я знал, что без этого хрупкого органа птица просто не выжила бы. Единственной проблемой, не считая истощения и стресса, было сломанное почти у основания крыло. Сперва я убедился, что перелом не очень серьезный: косточка треснула, как сухая ветка, а не расщепилась, словно молодой побег. Затем осторожно срезал перышки анатомическими ножницами, промыл ранку теплой водой с дезинфицирующим средством, наложил шину с помощью двух изогнутых бамбуковых палочек и туго спеленал. Получилось вполне профессионально, так что я мог собой гордиться. Вот только шина оказалась увесистой, и, когда я выпустил птицу из рук, она завалилась набок под этой тяжестью. Поэкспериментировав, я сделал более легкую шину из тех же палочек и лейкопластыря и закрепил на боку с помощью одного слоя бинта. Потом я дал птице воды из пипетки и усадил в картонную коробку с мягкой подстилкой, чтобы приходила в себя.

Я назвал удода Гайаватой, и вся семья встретила новичка с неожиданным одобрением. Им в принципе нравились удоды, и это была единственная экзотическая птица, которую все могли распознать даже на большом расстоянии. Кормежка Гайаваты в первые дни ее болезни оказалась делом непростым. Пациентка была разборчивой, ела только живых существ и далеко не всех. Я выпускал ее на пол и швырял ей лакомства – сочных нефритово-зеленых кузнечиков, толстоногую саранчу с крылышками, хрустящими, как крекеры, ящерок и лягушат. А она хватала их с жадностью и принималась лупить изо всех сил об стул или ножку кровати или край стола или дверь, пока не убеждалась в том, что прикончила свою жертву. Затем пара глотательных движений – и вот уже она готова к новому блюду. Однажды мои домашние пришли посмотреть на трапезу Гайаваты, и я дал ей восьмидюймовую медяницу. Обычно она со своим деликатным клювом, изящным хохолком и красивым розовато-черным тельцем производила впечатление ужасно застенчивой птицы, особенно когда прижимала хохолок к затылку. Но стоило ей бросить один взгляд на медяницу, как она превратилась в хищного монстра. Хохолок развернулся веером и подрагивал, как павлиний хвост, зоб раздался, и из горла послышалось странное нутряное урчание. Она быстро и сосредоточенно скакнула поближе к безногой ящерице, которая не спеша влачила отливающее полированной медью тело и не подозревала о своей участи. Гайавата на мгновение замерла, расправила крылья (на одном еще была шина) и, подавшись вперед, нанесла удар клювом сродни выпаду рапиры – такой быстрый, что мы даже не успели его отследить. Медяница тотчас свернулась восьмеркой, и я с изумлением увидел, что моя удодиха одним ударом раздробила хрупкую, как яичная скорлупа, черепушку рептилии.

– Ни фига себе! – вырвалось у Ларри. – Вот это полезная птица. Еще таких десяток, и можно будет забыть о змеях.

– С большой змеей она бы не справилась, – рассудительно изрек Лесли.

– Для начала неплохо бы избавиться от маленьких.

– Дорогой, тебя послушать, так наш дом наводнен змеями, – вставила мать.

– А то нет, – парировал Ларри. – Как насчет шевелящейся головы Медузы, на которую Лесли наткнулся в ванне?

– Всего лишь водяные змеи.

– Да не все ли равно! Если Джерри позволено запускать в ванну змей, то почему бы мне не прихватить с собой парочку удодов?

– Ой! – взвизгнула Марго. – Глядите!

Гайавата нанесла несколько ударов по всей длине медяницы, а затем, взяв в клюв извивающееся тело, принялась ритмично колотить им об пол, как рыбак стучит осьминогом по камню, чтобы мясо стало нежнее. Когда медяница перестала обнаруживать признаки жизни, Гайавата еще несколько секунд разглядывала ее, склонив головку набок, а хохолок по-прежнему воинственно торчал. Удовлетворенная увиденным, она взяла в клюв головку ящерицы и начала заглатывать медленно, по частям, запрокидывая голову. Через пару минут из клюва торчал один хвостик.

Гайавата так и не стала ручной и сохраняла нервозность, однако научилась терпеть непосредственную близость человеческих существ. Когда она освоилась, я стал выносить ее на веранду, где держал множество других птиц, и она разгуливала себе в тени виноградной лозы. Тогда наша веранда чем-то напоминала больничную палату: шесть воробьев приходили в себя после сотрясения мозга, которое заработали в мышеловках, расставленных местными мальчишками; четыре черных дрозда и один пестрый попались на рыболовные крючки, развешенные в оливковой роще; и еще полдюжины пернатых, от крачки до сороки, подраненных стрелками. К этому добавим гнездо со щеглятами и почти оперившуюся зеленушку, которую я поил из соски. Гайавата против других птиц не возражала, но при этом держалась особняком, не спеша прогуливалась по плитняку, полузакрыв глаза в раздумье, – этакая прекрасная королева, заключенная в замке. Но стоило ей увидеть червяка, лягушку или кузнечика, и от ее царственной осанки не оставалось и следа.

Однажды утром, примерно через неделю после того, как Гайавата поселилась в моей больничке для пернатых, я вышел встречать Спиро. Это был ежедневный ритуал: подъезжая к нашим владениям, раскинувшимся на полсотни акров, он вовсю жал на клаксон, и мы с собаками выбегали в рощу, чтобы перехватить Спиро на полдороге. Я, пыхтя, несся со всех ног, а собаки с истерическим лаем мчались впереди, и вот уже мы останавливаем огромный блестящий «додж» с откинутым верхом, а за рулем сидит Спиро в своей форменной фуражке, громадный, загорелый, привычно скалясь. Вскочив на подножку, я вцеплялся в ветровое стекло, и Спиро снова трогал, а собаки в притворной ярости набрасывались на передние покрышки. Наш с ним разговор тоже давно превратился в ритуал.

– Доброе утро, господин Джерри, – говорил Спиро. – Как ваши дела?