Книги

Русские беседы: лица и ситуации

22
18
20
22
24
26
28
30

Большая ценность этого эпистолярного диалога, раскрывающего двух неординарных собеседников с их необычной, недоступной и многим, хорошо их знающим людям, стороны, была ясна после кончины Самарина и самой Э. Ф. Раден, и друзьям и родным покойного. Так, Ив. Аксаков познакомился с этой перепиской в 1876 г., сразу же по кончине Самарина. 14 мая 1876 г. он писал матери, Ольге Семеновне, и сестре Софье:

«Дня три-четыре, которые я провел в Петербурге, употребил я почти исключительно на знакомство с письмами Самарина к Э. Ф. Раден, фрейлине В<ели кой> Кн<ягини> Елены Павловны, девушке лет под 50, замечательной по необыкновенному уму и возвышенному христианскому строю духа. Самарин вел с ней переписку в течение 12 лет, преимущественно философско-богословского содержания. Хотя она Протестантка, но Самарин говорил ей неоднократно в письмах, что после Хомякова он ни с кем не вел таких бесед, или на самом деле не был расположен так раскрываться душою в отношении к вопросам религиозным, как с нею. Она дорожит этими письмами как сокровищем, не хочет выпускать их из своих рук и объявила, что передаст права ими воспользоваться только мне. Мы и читали их с нею, и условились, как с ними быть; прежде всего она займется их перепискою, потому что печатать их было бы теперь слишком рано. Письма эти удивительно как хороши, глубоки, важны и дают то понятие о Самарине, которые не дают его напечатанные сочинения и его письма к прочим друзьям (писем его к Хомякову не сбереглось ни одного, как сказал мне Хомяков Дмитрий[241]), именно понятие не только об его религиозных убеждениях, но и о силе его внутреннего религиозного чувства; он является в них не только стороною ума, во всеоружии несокрушимой логики, но и стороною души всецело верующей»[242].

В письме же к сестре Самарина, гр. М. Ф. Соллогуб, от 27–28 августа 1878 г., Аксаков делился известием: «Вчера получил письмо от Е<катерины> Фед<оровны>[243], в котором она пишет, что Эдитта Фед<оровна Раден> привезла ей всю свою переписку с Ю<рием> Ф<едоровичем>, и она (Е<катерина> Ф<едоровна>) с увлечением и наслаждением ее читает. Она в восторге от писаний самой M-lle Rаden»[244].

После кончины Эдиты Федоровны переписка ее с Самариным была в 1893 г. издана братом покойного, Дмитрием Федоровичем, отдельной книгой небольшим тиражом[245]. Отзываясь на это издание, К. П. Победоносцев, много лет хорошо знавший обоих корреспондентов, писал:

«Эти две души, равно благородные и возвышенные, могли понять и оценить друг друга. У обоих был ум, воспитанный глубиною мысли, многосторонним образованием, близким обращением с знаменитостями русского и европейского общества, у обоих горело в душе чувство правды и стремление к правде в духе и в жизни. Оба, – хотя не с одной точки зрения, проникнуты были горячим чувством любви к русскому отечеству и негодования против всякой лжи и неправды. Но у Эдиты Раден это чувство раздвоялось, осложняясь любовью к особенной ее Балтийской родине, откуда приняла она первые свои ощущения и первые мысли умственной культуры, откуда вынесла предания целого ряда поколений. На этой почве невозможно было ей избежать столкновения с мыслью Самарина – автора “Рижских писем”, издателя “Окраин России”, но дружба, основанная на взаимном уважении, исполненная неизменной искренности в мысли и в слове, – выдержала и это испытание. Эдите пришлось оплакать горькую потерю друга, – но до самой кончины его отношения их оставались неизменными, и сохранившаяся после обоих переписка <…> останется навсегда памятником дружественной борьбы крепкого, глубокого мужского ума, проникнутого сознанием правоты своей, с глубокою женскою душой, вооруженною всей горячностью чувства, ищущего правды в человеческих отношениях»[246].

6. Положительно прекрасные русские люди

[Рец.:] Переписка И. С. Аксакова и Ю. Ф. Самарина (1848–1876) / Подгот. изд. Т.Ф, Пирожковой, О. Л. Фетисенко и В. Ю. Шведова; вступ. ст. Т. Ф. Пирожковой; подготовка текстов Т. Ф. Пирожковой и О. Л. Фетисенко; прим. Т. Ф. Пирожковой и В. Ю. Шведова. – СПб.: Изд-во «Пушкинский Дом», 2016.– 712 с. – (Славянофильский архив. Кн. III).

Последние годы история славянофильства не обделена вниманием исследователей – только за несколько последних лет вышли два тома собрания сочинений Ю. Ф. Самарина, его переписка с баронессой Э. Ф. фон Раден, опубликована переписка Н. П. Гилярова-Платонова с К. П. Победоносцевым, в двух огромных книгах издан 1-й том собрания сочинений И. С. Аксакова, появилось научное издание дневника В. С. Аксаковой, только что завершилась публикация многотомных материалов для летописи жизни и творчества И. С. Аксакова, инициатором и движущей силой которых выступил С. В. Мотин. При этом мы назвали далеко не все даже из наиболее заметных публикаций, но и на этом фоне выход в свет переписки И. С. Аксакова с Ю. Ф. Самариным – одно из наиболее долгожданных событий в изучении истории русской общественной мысли XIX в. Важность и интерес данной переписки давно были оценены исследователями – еще составители вышедшего вскоре после смерти Аксакова собрания его писем к родным сочли необходимым поместить в объяснение обстоятельств, связанных с его отставкой в 1851 г., письма, которыми он обменялся с Ю. Ф. Самариным; последующие историки многократно обращались к этой переписке, черпая в ней драгоценный материал как по истории славянофильства, так и относящийся ко многим другим аспектам русской политической, общественной и культурной жизни той эпохи. Однако до сего момента из 133 сохранившихся и известных специалистам писем обоих корреспондентов было опубликовано только 28, 105 впервые становятся доступными широкому кругу интересующихся лишь в данном издании. Отметим необычайную подробность и обстоятельность комментария – по объему он намного превосходит сам текст писем, причем составители стремились представить в нем относящиеся к тем же событиям суждения Аксакова и Самарина, сохранившиеся в других, принадлежащих им текстах – преимущественно письмах, но также в статьях и заметках, одновременных с комментируемыми или отстоящих во времени. Письмам за каждый год предшествует небольшая статья, сообщающая об основных событиях в жизни корреспондентов за это время, как упоминаемых в тексте писем, так и оставшихся за их пределами. В результате перед читателем оказывается синхронное жизнеописание двух славянофилов, ведущееся преимущественно их собственными словами (или словами их близких и знакомых), где голос составителей и публикаторов вступает предельно осторожно, лишь там, где собственной речи героев оказывается недостаточно – когда, например, оба собеседника оказываются в Москве и для них исчезает нужда в письменном обмене мнениями.

Иван Аксаков и Юрий Самарин были людьми весьма несхожими – если угодно, вплоть до противоположности. Аксаков – размашистый лирик, трибун, человек горячий и любящий эффектные жесты, приподнятность обстановки, некоторую театральность – и Самарин, экономный в словах, сторонящийся всякого шума, воплощение молчаливого долга. Пафос, в котором не только вольготно, но и, что гораздо важнее, искренне ощущает себя Аксаков, способный именно в эти моменты соответствовать лучшему в себе – пребывая в атмосфере «страстной напряженности, при которой и дело идет спорее, и работается отраднее, и пишется как-то цельнее, лучше» (стр. 157, письмо от 25–26.IX.1862), чужд Самарину, легко взваливающему на себя черновую работу, всякий поденный труд – отношение, непонятное Аксакову, видящему в этом расточительство сил, пригодных для гораздо большего, топку печи поленьями из красного дерева. Самарин чужд ложной скромности – он ничуть не противоречит высокой оценки себя, своих дарований и возможностей, которые ему дают друзья, но поденщина, вроде составления уставных грамот, работы по московскому земству и московскому городскому управлению, для него – долг, то, что должно быть сделано и сделано надлежащим образом. Если бы была возможность переложить это дело на другого, знать, что оно будет исполнено как надо другими, то предпочесть возможность иной, высшей деятельности – прямая обязанность, но если без тебя это дело не будет сделано вовсе или сделано не надлежащим образом, то долг требует не рассуждать о неуместности, а браться за то дело, которое тебе досталось.

Впрочем, они не столь разнились по темпераменту, как это может показаться по сказанному ранее: Самарин был сдержан и публично, и на письме, но это именно сдержанность – умение овладеть собой, не использовать волнение для того, чтобы «работать отраднее», а преодолевать его. Так, извещая Аксакова из Самары о своих занятиях по крестьянским делам, он пишет 12.X.1858: «С раннего утра до поздней ночи я нахожусь в состоянии внутреннего раздражения тем более тяжелого, что я дал себе слово не горячиться, все переносить хладнокровно и быть правым перед всеми. Каждое заседание отнимает год жизни и прибавляет клок седых волос в бороду» (стр. 73).

Оба великие труженики, они, как это обычно и бывает, ощущают себя не приложившими достаточных усилий, не столь упорными в труде, прилежными к нему, как им надлежит быть. Самарин несколькими месяцами ранее цитированного выше письма сетует своему товарищу на общие для всех славянофилов недостатки: «[…] нет между нами специалистов, мы все мало, очень мало работаем, а только наигрываем вариации на две, три темы, как старые шарманки. Вообще я ужасно недоволен и собою и всеми. Что за неповоротливость, лень, какое отсутствие напряженной деятельности! А сколько труда впереди […]» (стр. 68, письмо от 5.VII.1858). И именно из этого ощущения несоразмерности между необходимым трудом и тем, что удается сделать, рождается чувство недостаточности, слабости своего труда – порождающее не апатию, но, напротив, чрезвычайное усилие воли:

«Вот что, любезный друг, не воображай себе, что я напрашиваюсь на комплименты и на ободрение; но я чувствую очень хорошо, что я уж не могу быть литературным деятелем. Способности мои падают с каждым днем, и ослабление их сопровождается физическими признаками, в значении которых сомневаться нельзя. Беречь свои силы было бы совершенно ошибочным расчетом. Напротив, я должен поскорее пустить все в дело, не теряя ни минуты, чтобы успеть что-нибудь сделать» (стр. 141, Самарин – Аксакову, 5.VII.1862 г., Самара).

При всех различиях, они оказалась одними из наиболее близких друг к другу людей на протяжении последних полутора десятилетий жизни Ю. Ф. Самарина (Аксаков переживет его почти на десять лет). Ранее знакомые и временами весьма интенсивно общавшиеся, они не переходили грани, за которой начиналась дружба. Сблизила их смерть Хомякова и Константина Аксакова – память об ушедших, восприятие себя ответственными за оставленное ими наследие, было тем, что стало первоначальной основой их дружества, ведь теперь именно они оказались одними из немногих, кто близко знал и понимал ушедших. У них оказалось общее прошлое – по мере отдаления во времени и все большого разрежения круга возраставшее в цене, а уже поверх общего прошлого и общей памяти о нем – новая общность совместной деятельности, взаимной поддержки и столь редкой драгоценности, как споры с единомышленником, невозможность довольствоваться найденными ответами – потому что меняется и сама реальность, ответ перестает работать, поскольку изменился вопрос, и потому, что приходит другое понимание вопроса: «Тому назад лет 10 или 15, – писал Самарин Аксакову из Парижа 24.XII.1864/5.I.1865 г., – как все казалось просто и легко; переехать из Петербурга в Москву, ослабить туго натянутые поводья, дать простор местной жизни, умственной и промышленной, – и мы думали, что жизнь заиграет сама собою. Теперь странно и вспоминать об этих увлечениях нашей молодости. Опыт доказал несостоятельность разрешений, которыми так долго довольствовались; все стушевалось и слилось в какую-то бесцветную, дряблую, неосязаемую массу. Когда-то она окрепнет и примет определенный образ?» (стр. 207).

Сразу же после того, как гроб с телом Константина Аксакова отправился из Петербурга в Москву, Самарин пишет Аксакову, не успев проводить своего покойного товарища:

«Такая ничем не омраченная чистота сердца и неповрежденность нравственного существа в другой среде почти немыслима. Разумеется, он был грешен, как все, но есть целый порядок соблазнов, для которых душа его была неприступна не вследствие борьбы напряженной воли, а по прирожденной чистоте его сердца. Это именно те соблазны, которые притупляют тонкость нравственного чутья, от которых грубеет и черствеет совесть, обленивается мысль и теряет упругость воля. Его пример доказывает, что значит целомудрие во всех проявлениях жизни, в трудах мысли, в семейном быту, в общественной деятельности. Он и науку постигал чистым сердцем своим, а не упорным трудом мышления. Процесс умственного постижения в нем сливался с процессом жизненным. Он и Хомяков – это две личности, взаимно дополняющие и объясняющие одна другую» (стр. 79, письмо от 2.I.1861).

Из Берлина летом 1864 г. Самарин писал, вспоминая недавнее пребывание в Праге: «Ты помнишь Ригера; как-то раз вечером, у него в деревне, мы перебирали всех наших общих знакомых; когда я назвал Константина, Ригер точно встрепенулся; выражение лица его изменилось, и вот его подлинные слова: “Аксаков – этот человек был из ряду вон; такого я никогда и нигде не встречал, а я много шатался по свету и у меня широкий круг знакомых. Кажется, это был святой человек, по крайней мере такими я представляю себе святых. Он привлекал и, сам того не ведая, покорял других не яркостью мысли, не даром слова и не силою воли, а необыкновенною чистотою своей неповрежденной души; в нем чувствовалось такое свежее и безошибочное нравственное чутье, перед которым всякая ложь и неправда, самая тонкая и самая затаенная, тотчас обличались. В его присутствии я терял самоуверенность и мне как-то становилось совестно и стыдно”. Ригер говорил о нем долго, с увлечением, с тем чувством, которое римляне называли pietas; а ведь сколько времени прошло с тех пор, как мало они виделись, и сам Ригер, как человек по преимуществу практический, деловой, как, по-видимому, мало был способен понять и оценить Константина! Видно, однако, что Константин недаром прошел мимо его и что эта кратковременная встреча навсегда оставила след в его душе, очистив, подняв выше ее идеальное представление о нравственном добре.

Рассказывают, не знаю, правда ли, будто бы Шеллинг сказал раз, говоря о Станкевиче: “Перестаньте укорять его за бездействие; такие люди тем уж служат ближним, что живут”. Эти слова можно применить к Константину» (стр. 187).

С этим связана и забота о надлежащей публичной памяти – собеседники осознают, что история пишется не ими и не с их позиций, она рассказывается образом, далеким от того, который воспринимается ими как адекватный – не столько с точки зрения фактов, сколько интерпретаций, понимания позиции славянофилов в прошлом. Выступление Дмитриева-Мамонова на страницах «Русского Архива» будет воспринято обоими корреспондентами столь болезненно именно потому, что автор – в прошлом их знакомый, человек, вхожий в славянофильский круг, предпримет атаку не на «славянофилов» (подобное выступление было бы еще одним в ряду прочих), а, напротив, выступит как защитник старых славянофилов от нынешних – от самих Аксакова и Самарина, утверждая, что они ушли «вправо»: нападение тем более существенное, что в нем был свой резон. В том же 1873 г. Аксаков будет делиться с Самариным своими основаниями отказать Пыпину в просьбе (переданной через Кавелина) передать хранящиеся у него письма Белинского к брату Константину и советоваться как поступить:

«Сообщить Пыпину письма Белинского, где он ругает с бешенством брата, – без писем самого Константина, – я не могу – ради правды, – а мне не известно, сохранились ли в бумагах Белинского эти письма: думаю, что нет. Во всяком случае, я не могу делать Пыпина судьею этого разрыва и этой переписки, прежде чем я сам дам всему этому освещение, которое считаю истинным. Есть письма брата к другим лицам, в которых он говорит об этом разрыве. Я не могу заставить Пыпина ни принять точку зрения брата, ни напечатать его истолкований или писем, ни выдавать брата Пыпину на осуждение, ради возвеличивания Белинского. – Со временем я сам все это напечатаю или приготовлю к печати.

Странно мне то: когда Пыпин писал характеристику брата и вообще славянофилов, он не обращался ни к кому из нас за получением более верных сведений и напечатал, что с славянофилами западникам трудно было спорить, потому что славянофилы держались в более выгодной, в смысле правительственном, позиции, и этим иногда пользовались. К. Д. Кавелин не подвигся разъяснить Пыпину “исторической истины”» (стр. 294, письмо от 14.IV.1873).