И вдруг голос подает старый художник, внимательно просматривающий картину за картиной. Неплохой, кстати, живописец, деревенщик, человек вполне порядочный и бесхитростный. Но воспитанный своим временем.
– Погодите, – обращается он к коллегам. – Разве вы не видите?
– Что такое?
– Да ведь это ужас что такое, – показывает он на картину.
Абстракция абстракцией, никто ничего не видит.
– Да присмотритесь, – он, чуть ли не плача, обводит пальцем какой-то вполне невинный завиток-арабеск. – Это же профиль Троцкого! Вылитый!
Рассказ Белкина
Женя Михнов-Войтенко был правильный неформал. Писал абстракции поллоковского толка, вышел даже на свою ноту: тюбики, абстракция с поп-артистским уклоном. В жизни был строг: весь день писал, затем бухал, все это беззаветно. Кое-что продавал. Жил за счет жены, души в нем не чаявшей. Кажется, она была участковым врачом, бегала по вызовам. Как-то он что-то продал.
– Женечка, может, отложим мне на сапоги. Совсем прохудились. А ведь мне по стольким адресам нужно успеть обернуться!
Михнов-Войтенко вышел в коридор. Снял ее пальтишко с вешалки, открыл дверь и выбросил его на лестницу. Квартира, надо сказать, принадлежала жене.
– Вон отсюда! В этом доме говорят только об искусстве!
Крепкие ребята были эти неофициальные художники!
Потлач
Этот отрывок навеян старым фильмом Отара Иоселиани «Фавориты луны». Сквозь весь фильм проходит тема благородного фарфора: его тщательно упаковывают в солому (времена Французской революции), его безжалостно разбивают, остатки сервиза переходят в наше время из рук в руки: буржуа с криминальным душком, просто воры и т. д. Последние владельцы – нищая семья иммигрантов: старуха склеивает черепки, для нее – для мира товарного минимализма – они вновь приобретали символическую ценность. Для нашего (компании молодых художников и примкнувших к ним балерин и спортсменов) мира 1970-х годов фарфор тоже был безусловной ценностью. Общества потребления в СССР, как известно, не было, но потребление было. Поддерживать отношения со сферой услуг нам было не к лицу, «доставание» было деятельностью постыдной. Не помню за нашим столом мясников и продавцов. Но, при всей неприхотливости, мы не в бочке жили (это мой школьный учитель физики когда-то говаривал: если вы, Боровский, мните себя философом, почему не живете, как Диоген, в бочке?). Надо было что-то носить, жены и девушки требовали обновок, зубы – лечения. Единственный путь доставать что-либо потребительски необходимое был потлач. Да-да, тот самый символический (вне денежного эквивалента) обмен, которым бредили антропологи-структуралисты со времен Леви-Стросса. Единственное, что подходило для потлача, был фарфор (живопись тогда «нужными людьми» ни в грош не ставилась, подумаешь, мазня. А фарфор все-таки обладал потребительской ценностью – население его сметало с прилавков в одночасье). Мы были причастны к фарфору. Одни, как мой друг Андрей Ларионов, фарфор производили. Я, молодой искусствовед, был членом Художественного совета Ленинградского фарфорового завода. Кое-кто был просто в романтической связи с разрисовщицами. Словом, все были при фарфоре. Но как его превратить в предмет потла-ча? На пути символического обмена стоял контроль. Контролерши в вохровской форме стояли на досмотре. Мы, члены Художественного совета, не могли рисковать. Во-первых, не к лицу творческой элите (а мы, худо-бедно, воспринимались как художественные начальники) выносить что-либо с производства. Вторая причина была тесно связана с первой: как раз таких вот удачников со свободным расписанием, с правом каких-то творческих суждений, контролерши особенно не любили. В этом была проекция застарелой народной бытовой ненависти к любому, даже символическому, руководству. Мы сами, в другой ситуации, выступая в роли уже рядовых членов общества, в очереди, например, мгновенно начинали ненавидеть самое малое «начальство». Они были бы счастливы застукать нас с фарфоровой чашкой под рубашкой, на животе. К девушкам-художницам они относились гораздо более снисходительно: свой брат – работяга. Государство не обеднеет, если что и вынесут. Лишь бы незаметно. Они проверяли сумки, иногда прощупывали подмышками. Далее не углублялись. Между тем фарфор прятался как раз углубленно. Его выносили, извините, в трусах. Метрах в ста от дверей Ломоносовского фарфорового завода до сих пор стоит минималистская советская стекляшка – «М» и «Ж». Так вот, в «Ж» вынесенное (выношенное) появлялось на свет. Этот процесс разоблачения (в буквальном смысле) был непростым, кое-кто помнит неудобные, мешковатые советские одежки. Что-то неизбежно билось. На грязном полу создавался культурный слой из битого фарфора и бытового мусора. За долгие годы он был утоптан до археологической плотности. Так вот, к сведению будущих искусствоведов, археологов и культурологов широкого профиля. История русского фарфора существует в двух версиях. Одна, главная, творческая, знаточеская – в музеях, прежде всего в Эрмитаже и в музее императорского фарфорового завода. Вторая – скорее социологическая и, может быть, как теперь говорят, гендерная, представлена этим культурным слоем.
Искусство в массы
Юный художественный руководитель Комбината декоративно-прикладного искусства, я маялся от безделья. Все происходило само собой, мое участие в профессиональной жизни было пассивным. Вообще-то меня и взяли не для того, чтобы я выпендривался. Комбинат выполнял самую разнообразную работу – от оформления заводских клубов, ресторанов до массовки: изготовления сувениров, ювелирки и даже курительных трубок. (Последнее оказалось очень важным. Коллекционеры до сих пор помнят трубки Федорова, а он работал «у меня».) После Академии я никуда не мог пристроиться, и кто-то из отцовских друзей-прикладников помог. Меня вызвал Жора Песис, внушительного вида дядечка со шкиперской бородкой, главный художник Фонда, и сказал:
– Сделаем под тебя вакансию. Нужно их там встряхнуть. Оборзели. Будешь нашим представителем. Не пей с ними. Лучше к нам заходи. И, слушай, тебе будут предлагать в творческие группы вступать, на проекты, консультантом каким-нибудь – учти, это вроде взятки. Не лезь туда. И вообще не врастай в коллектив. Ты – наш представитель. Наш.
В Союзе художников была своя иерархия. Прикладники (этой секции принадлежал Комбинат ДПИ) стояли на нижней ступеньке (кроме десятка действительно больших художников, экспонентов крупных выставок, по масштабу не укладывавшихся в узкое прикладничество). Они были ближе всего к ремеслу, к исполнительству, к производству. Черная кость. (Зато считанные творческие люди были самой высокой пробы – помню Б. Смирнова, Д. Городецкого, Т. Воронецкую, А. Скрягина, В. Носковича… Я со многими подружился. Выставкомы с их участием – это был театр универсальных мастеров.) Сердце у меня не лежало к этому комбинату. Хотя из разговоров отцовских друзей я понимал, что в материальном плане он самый нажористый. Надо было как-то начинать зарабатывать самостоятельно. Когда я узнал про зарплату, сомнения иссякли – она равнялась заработку примерно троих инженеров КБ. Приняли меня с острасткой – засланный казачок. На длиннющем столе расставили образцы всего, что делал комбинат – от проектов оформления дворцов до трубок, от кусков гобеленов до керамики. И с лицемерной любезностью попросили отделить злаки от плевел.
– Отбракованное мы тут же уничтожим. Такие правила. Проведите оценку, пожалуйста. Вы теперь у нас художественный руководитель.
Я впервые видел подобную продукцию. Надо же, трубки. Но я к тому времени кое-как научился подавлять интеллигентскую робость. Все-таки критик, член творческого союза (на комбинатах это ценилось, люди десятилетиями «вступали в союз», многим это так и не удавалось). Я небрежно (с внутренней дрожью) разделил все на равные кучки.