Книги

Разговоры об искусстве. (Не отнять)

22
18
20
22
24
26
28
30

Семен Белый был автором замечательных эстампов, в которых примитивизирующая интонация сочеталась с бытописательской, причем весьма язвительной в отношении советских реалий. Художник-простак, как бы родом из этого густого советского быта, и одновременно – извне, как наблюдатель и изобразитель. Он удивляется всему: идиотизму этого быта, тому, как он внутри него оказался, и чего ради вздумал его живописать. Такой вот фирменный Сенин эффект простодушно-ироничного удивления. Он и в жизни придерживался этой интонации. Я его хорошо знал в середине 1980-х. – Представляешь, – как-то начал он, входя в мастерскую с мороза, – прохожу двором, там дети играют в снежки. Крепость соорудили, одни атакуют, другие обороняют. Обороняет один такой типично еврейский ребенок, одет прилично. Весь изгваздался в снегу. И в полном ажиотаже, картавя, кричит, отбиваясь снежками: «Русские не сдаются!».

Хорошая история. Конечно, примерил ее на себя. Вспомнил свои, как теперь говорят, проблемы самоидентификации. Ох, трудно было с ними советскому подростку в начале 1960-х. Трудно было не помнить, что мама у тебя русская, а папа – еврей. Со вторым было более понятно: ты жил в ожидании, что тебе об этом напомнят. Папа учил: сразу бей в морду. Кстати, не то чтобы напоминали, совсем нет. В глаза во всяком случае. Такая вот была у меня приличная среда. А отделы кадров, вся эта сусловско-андроповская мерзость, это все позднее пошло. Но ожидание было. Неприятное такое ожидание. Еще труднее было с первым. Приходилось самого себя спрашивать: мое ли это все? Подростком я очень увлекся русской военной историей. Бабушка, присмотревшись, испугалась, как бы внучек не пошел космополитическим путем. Уж больно родители жили беззаботно: среда богемная, рестораны, актеры, филармония, бильярд в Доме архитекторов… Папа со смехом вспоминал, когда, по окончании Академии художеств, стал зарабатывать, и совсем не плохо, карикатурами и иллюстрациями, мой дедушка, мамин отец, в чьей квартире мы все жили, расспрашивал: «Дима, все это хорошо, но как же вы жить-то будете, без службы?» Что делать, мужчина без службы – этого он не понимал. Тем более бабушка. У нее служили все с XVIII века, одних генералов было в истории семьи с дюжину. Она все помнила, все держала в себе. Не то, что она имела что-нибудь против Запада, она как раз не выносила псевдонародное, все эти «Валенки да валенки, Ой, да неподшиты, стареньки». Просто рассуждала – как я себе представляю – ребенку здесь жить. Служить. Рано или поздно все опять вернется к сталинскому порядку вещей. В европейский путь развития она, навидавшаяся барышней картинок Гражданской войны на Юге, не верила напрочь. Так вот, ему служить, а он нахватался у родителей вольностей и сибаритства. Нужна прививка государственничества. Сказано – сделано. Несколько раз в месяц я с дедом стал ходить в музей Суворова (он был одним из основателей клуба кавалеров ордена Суворова). Пушки, знамена, «Гром Победы, раздавайся!». Как ни странно, я все это полюбил. Несколько лет длился роман с военной историей. Я до сих пор помню имена суворовских генералов. И книжки типа «Генералиссимус Суворов» Леонтия Раковского. Есть даже папин портрет, на котором я, лет десяти, изображен с этой книжкой в желтой тисненой обложке. Там все же был перехлест насчет засилья немцев в России. Но я с упоением цитировал суворовское (или приписанное ему): «пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, а я не немец, а природный русак». Кстати, не жалею об этом периоде. Я, конечно, стал чистым западником. И богемной жизни отдал дань. И сибаритству. И всю иронию ситуации, когда писатель из местечка Глубокое Витебской области вынужден форсировать русопятскую тенденцию в книге о Суворове, который настаивал на своих шведских корнях и у которого была масса соратников немецкого происхождения, тоже понимаю.

Цитата о суворовских сослуживцах времен русско-турецких войн:

«…Вейсман (о котором Суворов говорил: «Вейсман убит, я один остался…» – А. Б.), готовясь к взятию крепости, решил помешать отступить противнику свободно и с небольшими потерями. Для этого он выслал гренадеров Блюхера оседлать мачинскую дорогу. Часть кавалерии, возглавляемая непосредственно генералом Энгельгардтом, также перекрыла эту дорогу, а другая ее часть во главе с майором Лалашем заняла лежащее рядом с дорогой дефиле».

Все равно, и от этого не откажусь.

А что до «Русские не сдаются»… До грустной этой русско-еврейской иронии… Разбирал бабушкины бумаги… Там есть фотография ее деда рядом с императором: высоченный жилистый старик с длинными подкрученными усами… Из остзейских немцев, обрусевших, переженившихся на русских дворяночках, еще в позапозапрошлом веке крестившихся в православную веру. Генерал от кавалерии фон Флейшер. На голову выше Николая II. Интересно, думаю, смел ли кто-нибудь в кадетском корпусе кричать такому вслед: «немец-перец-колбаса». Что-нибудь в таком национально-уничижительном роде. Навряд ли. И вот нашел в какой-то научной книжке про Первую мировую войну («Генералы Великой войны»): «…на вопрос инспектора пехоты «кто у тебя начальники?» солдат называет следующие фамилии: «Командующий округом – генерал Фрезе. Корпусной командир – генерал Ренненкампф. Начальник дивизии – генерал-лейтенант Флейшер. Командир бригады – полковник Российский». Генерал воскликнул: «Слава Богу, хоть один есть российский». Вот такой анекдотец армейский приведен. Хорошая история. «Русские не сдаются».

Отдельный Алессио

Что-то и меня пробило «про Победу». И видимо, по контрасту с ошалевшим нашим большинством, парадоксальным образом массово отождествляющим себя с победителями, хочу рассказать о самом нетипичном, экзотичном, фееричном ветеране (наверное, он удивился бы, если бы услышал по отношению к себе это слово, но он-таки был ветераном, удостоенным многих европейских наград), которого я помню. Этим ветераном был бабушкин двоюродный брат Алессио. Таков у него был псевдоним в Риме. Его немецкая многосоставная фамилия (старая военная семья из обрусевших остзейских дворян, давшая с петровских времен целую гроздь генералов) явно не подходила, да он и привык называться Алессио Червонный. Кадетом он был вместе с корпусом эвакуирован из Крыма, какое-то военное образование получил уже в эмиграции. Служил в разных армиях наемником, был мужчиной для танцев в светских заведениях Ниццы (американские путешествующие дамы балдели: красавец, выправка), когда началась война, успел повоевать в Греции, очутился в Риме, стал мажордомом посольства Королевства Таиланда. Посольство, Виллу Тай, оставили на него. Он стал одним из лидеров Сопротивления, причем не только русской ветви (помогали из русских художник Исупов и сам князь Феликс Юсупов, модель В. Серова, один из убийц Распутина), в Италии о нем долго помнили. Скрывал в посольстве советских пленных, которых сам и отбивал у немцев, проводил боевые акции, словом, боевитый был родственничек. Когда Рим был занят союзниками, его, во главе советско-римского партизанского отряда, принимал Папа Римский. Затем зачастили советские генералы, стали склонять бывших военнопленных, собравшихся на Вилле Тай, вернуться на Родину, они поверили: как-никак, повоевав в Италии, чувствовали себя людьми, а не изменниками. К 1960-м годам осталось из вернувшихся нескольких сот, кажется, два человека, остальные сгинули. Дед был суперпатриотом, жаждал вернуться на Родину, но у него хватило ума дождаться смерти Сталина. Дождался. Вернулся, правда, без права жить в крупных городах. Заслали под Ташкент. Не унывал, был землемером и даже рисовал открытки. Потом, в шестидесятые, его нашел С. С. Смирнов, царство ему небесное. Он был писатель вполне советский, но находил «неизвестных героев», вел телепередачу про них, которую смотрела вся страна. Это была первая попытка показать войну вне официоза. Деда показали по телевизору (с одним из двух уцелевших римских партизан), ему дали квартиру в Москве, даже, кажется, пионерские организации стали называть его именем. Он появился в нашей квартире как что-то нереальное. Геройством здесь некого было удивлять: бабушка, кстати, вполне молодая женщина, по нынешним меркам, такого барышней навидалась в Гражданскую на Кавказе (ее дед многие годы был военным администратором края и наказным атаманом Терского войска, генералом от кавалерии, за людьми с его фамилией, как за зайцами, охотилась ЧК), что и рассказывать было страшно (страшно за меня: внучек должен был расти «без этого»). Муж ее, мой дедушка, был профессиональным военным, летчиком, командующим соединениями и кавалером Ордена Суворова (кто понимает, не сегодняшнего статута). Он был честнейшим человеком, твердым, не отказавшимся от бабушки, на которой женился после Гражданской (была такая мода среди юных красных командиров – брать в жены барышень из бывших, так сказать, спасать их), это всю жизнь ломало его карьеру, а ведь он был прирожденным военным. Отец, юный еврей-солдатик, студент Академии художеств, покоривший «генеральскую дочку», тоже хлебнул горюшка. Но они были свои, родные, обыденные, советские, то есть принявшие определенные правила понимания войны. И разговоров, вернее, умолчаний о ней, при мне. Для меня война была овеществлена в дедовских орденах на мундире. У отца орденов не было – это была болезненная тема. А тут в квартиру ворвался вихрь – в сером шикарном костюме, с худым костлявым не советским лицом (такими показывали в фильмах злодеев – белогвардейских офицеров и шпионов), элегантный, мгновенно расплавивший неизбежный холодок (встречались-то с сестрицей еще подростками у общего дедушки в атаманском дворце), потрепавший меня за щеку и велевший звать дедушкой, вмиг подружившийся со всеми домашними. Он умел найти верный тон, вести стол, немерено и без видимых последствий выпивать, часами рассказывать – не без повышенного градуса – о своих приключениях (чего вообще у нас не водилось). Да так, что все слушали, раскрыв рот. Все ему нравилось: воевать, рисковать, даже советская действительность нравилась (поехал искать семейное поместье – дом стал каким-то сельсоветом, но не сгорел же! родственник инвалидом служил при доме сторожем, но ведь выжил в лагерях! Казалось, он и не задумывался, что сам лишил себя другой, западной жизни). Он был наивным, доверчивым и, что редкость, бескорыстным патриотом (в духе военно-патриотических советских фильмов: «Суворов», «Кутузов» и пр.), он поверил в те дворянско-имперские обертоны (ссылки на военных предков, само слово «Отечественная», погоны, аллюзии на традиционные победы русского оружия), которые последовательно вводил Сталин. Вообще он, видимо, не принадлежал к рефлексирующему типу. И уж к интеллигентски-либеральному тем более. Похоже, ему всю жизнь не хватало империи за спиной. Не той, вымышленной нынешними парвеню, играющими в какие-то геополитические, компенсирующие личную закомплексованность игры. А той, отеческой, которая, награждая орденом мальчишку-гусара за какую-нибудь особую лихость, пожурит: в следующий раз полезешь вперед без приказу, разжалуем. Вот такой в его воображении была армия-победительница. В реальности она перемолола бы его в секунду, не востребовав ни одного из его дарований! И наверное была бы права в своем железном требовании унификации. Это я теперь понимаю. Тогда я смотрел на него с обожанием. В нем было то, чего я отроду не видывал – он был вольным: авантюристом, воякой, служившим по своему выбору (он был германоненавистник, видимо, по традиции Первой мировой, на которую по возрасту не поспел), он вообще все выбирал сам: друзей (не по службе), женщин (в разных странах, а затем и в Москве), повороты судьбы. Он не был придавлен системой, вот что было уникальным! Конечно (об этом тихо говорили бабушка с дедом после его визитов) у него была другая война и другая жизнь. И такого, что перенесли они здесь, он не знал. Но черт возьми, и «сюда» вернулся по своему выбору, и здесь сохранил себя, свой авантюрный идеализм или идеалистический авантюризм, не знаю уж как. Не дал себя «встроить». Как-то незаметно уклонился от почетных президиумов и официальных встреч с молодежью, которые навязывались после всесоюзных эфиров. Все-таки фальшь почувствовал, не так, значит, был наивен и прост. По чужим правилам играть не стал. Доживал частной жизнью, вскорости умер. Не знаю, осознавал ли он себя победителем. Но уж не проигравшим – точно.

Кто?

Почему-то вспомнил сегодня, что я уже старше моей бабушки. Она ушла, по нынешним меркам, рано – лет шестидесяти с небольшим. Но – умерла своей смертью. Для людей ее поколения и ее сословия – редкость. Барышней она выжила в Гражданскую войну на Юге – особо жестокую. В самом начале оказалась под Майкопом, в летнем доме, в именье. Там, еще после окончания Кавказской войны, ветеранам-офицерам нарезали землю. Климат, сады. Следующие поколения отставников из небогатых проводили там старость – климат, сады. С провинциальной гордостью называли эти места русской Ниццей. Она видела, как соседей, старичков, отставников-генералов, согнали и вели куда-то, как оказалось, на убой, рабочие из депо. Дед, многие годы успешно «державший» Северный Кавказ, отставленный Временным Правительством, успел вступить в Белую армию и умер, не выдержав крушения своего мира. Отец с казаками прискакал ночью, обнял семью, обещал скоро вернуться. Видимо, собирался пробиться в Турцию по суше. Так и сгинул. Красные пришли, как на одноименной картине художника Евсея Моисеенко. Адыгейцы не выдали, спрятали барышню в горах. Потом, когда резня притихла, вернулась, как-то жила, пользуясь тогдашней неразберихой. Вернее, выказала удивительную выживаемость. Потом вышла замуж за юного краскома. Недолгая передышка – и вот вам, тридцатые. С чемоданчиком в передней: в военных семьях все были готовы к аресту. И в войну в эвакуации мыла полы в госпиталях, с похоронкой, к счастью, ложной. И только последний период был благополучным, покойным, отставным. Насколько я помню, загнанной, запуганной, битой жизнью бабушка себя не ощущала. Она была красивой женщиной, почти до конца, и, видимо, осознавала это. Но было что-то еще – породное, семейное, несгибаемое… Это позже пришло, когда женщины из позднесоветских и постсоветских элит, с их-то красноречивыми физиономиями, стали фабриковать себе предков. Бабушке не нужно было ничего приобретать. Она просто ни от чего не отказывалась. В самые опасные времена. И ничем не кичилась во времена более вегетарианские. Просто не забывала свое семейное – как служивое, военное, тянувшее лямку, потом и кровью добивавшееся высоких чинов, шинели на красной генеральской подкладке. Не позволяющее расслабиться. Что-то такое она пыталась внушить и мне, подростку. Мы. Ты не можешь себе позволить то-то и то-то. Потому что – мы. Я парировал: «мы»-то понятно, а кто «они»? Народ? Тут бабушка пасовала – слова быдло, чернь, хамы были не из ее лексикона. Не приняла бы она и нынешнего – ватники. Народ был правильный, войну вытянул. Просто его все время кто-нибудь да сбивал с панталыку. На этом она сердито обрывала разговор. В общем, кто такие «они», мы так с ней и не выяснили. Бабушке поставили надгробие – мраморную колонну с портретным рельефом, который выполнил скульптор Арон Плискин. Пожалуй, бабушка из всех друзей родителей выделяла его: он был безупречно-старомодно, по-варшавски (откуда, собственно, он и был родом) воспитан. Плискин был скромнейшим, частнейшим, цивильнейшим человеком феерической судьбы. Когда Гитлер напал на Польшу, Арон учился в Вильно, тогда польском, затем как-то умудрился пробиться в Ленинград, сдал экзамены в Академию художеств. Это при всем том, сколько опасностей подстерегало в предвоенном СССР поляков (польские евреи числились по той же категории)! В начале войны он, студентом Академии, записался добровольцем, воевал в самых опасных местах Ленинградского фронта, был ранен, по выздоровлении направлен в армию Андерса. Не успел, польский генерал увел свою армию с территории СССР. Плискин, опять же по польской линии, оказался потенциально социально опасным, был направлен за Урал на трудовой фронт, по сути – в лагерную ситуацию. Не падал духом, работал. Друзья-студенты известными только им путями в конце войны выцыганили у начальства бумажку, по которой Арона вызвали в Академию и восстановили в студентах. Я помню их с детства, Арончика (по другому его в нашей семье и не называли) и его жену, тетю Пепу. Арон внешне не выказывал ничего героического, даже просто служивого, солдатского, он и ветеранских мероприятий не посещал. Он был человеком безмятежного отношения к жизни, ценителем ее частной, семейной стороны. Между тем, он не только выжил, ушел и от Гитлера и от Сталина, он с честью выиграл все войны, выпавшие на его долю – и личные, и всеобщие. Такой вот человек, недавно, в мафусаиловом возрасте, умерший в Израиле, сделал бабушке памятник. Надгробие простояло сорок с лишком лет. Заросло. Рельеф потускнел. Я специально не давал ничего чистить – не ровен час, заметят кладбищенские мародеры. Недавно заметили. Ради жалких пары килограммов бронзы сбили рельеф. Я представляю лица этих людей – всю цепочку, до скупщиков металла. Догнали все-таки мою бабушку. И Арончика Плискина догнали. Чекисты не смогли, а эти догнали. Вот только кто «эти». Как их назвать, чтобы не обидеть бабушку. Конечно, не народ… Но кто, кто…

Комарово

Татьяна Владимировна Шишмарева. Прекрасный график с индивидуальным нитяным рисовальным стилем. Пожилая дама с зачесанными назад волосами, породистым носом. И действительно из бывших. Старый род, вписанный в бархатную книгу. Отец – академик, филолог-романист. Естественно, хлебнувшая советской жизни – муж ссылался, отца клеймили как низкопоклонца. Язык острый, школа 1920-х. Ученица В. В. Лебедева. Мы в гостях у нее в Комарово, на академической даче. Мне лет двенадцать. Разговор взрослых зашел о В. И. Курдове, знаменитом художнике, тогда знакомом мне по классическим иллюстрациям к детским книжкам, на них я воспитывался. А вообще-то – ученик Малевича и Матюшина, начинавший замечательными контр-рельефами, вместе с Лебедевым революционизировавший визуальный образ детской книги, затем ушедший в анимализм, в безобидное. Но и революционной теме отдавал должное: красные всадники и пр. К званиям и наградам был неравнодушен: слабость, вполне извинительная для человека его закалки страхом. Мама шокирована, зато я запомнил на всю жизнь. Притом, что молодым искусствоведом не раз встречался с классиком и даже писал о нем. Итак, рассказ Шишмаревой, каким я его запомнил.

– Валечка в студенчестве пил безобразно. Жили мы все достаточно нище, но он вообще все пропивал. Купили ему в складчину на день рождения шикарную клетчатую рубашку, вроде нынешней ковбойки. Он и на этот раз не удержался, заснул за столом, весь облеванный. Утром оказалось: крысы выели черные клетки, а красные оставили. Вот вам и Малевич.

Еще о Шишмаревой. На той же комаровской даче, в академическом поселке (примерно два десятка дач, подаренных после войны Сталиным самым именитым ученым. Академик Шишмарев в пору борьбы с космополитизмом подвергался остракизму, вполне мог лишиться не только дачи, но и головы. Не успели, даче-даритель и даче-отниматель помер). Татьяна Владимировна показывает папку с рисунками. Я, что называется, в материале. Листаю рисунки. Они – силуэтные, выразительные, пластичные – великолепны. Разве что, может быть, слишком уж совершенные, формальные. После двух десятков просмотренных как-то отдает холодком. И вдруг поразительный контраст – рисунок женщины в чулках, со спины, вполоборота. Потрясающе чувственный, страстный. Я даже охнул, не смог удержаться: таков был контраст с высоким, но хладнокровным рисованием хозяйки дома. Лебедев узнавался сразу. Шишмарева, конечно, заметила мою реакцию. Усмехнулась. И тут до меня дошло: модель-то, модель – откровенная в своей торжествующей телесности, – это же сама Татьяна Владимировна! Только без защитной оболочки возраста, музейной репутации, классичности.

– Да, – хмыкнула она неодобрительно. – Думаете, только вы умеете радоваться жизни? Ничего-то вы не умеете. А ведь вы не самый худший из своего поколения.

Отец вспоминает

Студенческие годы. Сразу после войны. Мы все голодные, нищие. Думаем, как бы промыслить что-нибудь поесть. А тут по коридорам идет академик Борис Владимирович Иогансон. В барской шубе, как управляющий на его знаменитой картине «На старом уральском заводе». Приехал из Москвы, какой-то курс здесь ведет. На деле – присматривает за ленинградской Академией. И студентов способных себе присматривает в помоганцы, тогда принято было заказные картины делать коллективом: студенты пишут, мэтр правит и подписывает. Кто посовестливее, помоганцев включит в коллектив, но это редко. Так вот, идет Иогансон. За ним подобострастно семенит наш главбух:

– Борис Владимирович, примите жалованье, ведь за полгода не брали…

Иогансон, небрежно засовывая в карман шубы пачки купюр:

– Все-то ты о деньгах. О высоком думать надо…