Впрочем, несмотря на подлинность этих возвышенных чувств, они, конечно же, довольно условны – в том смысле, что «ужин», точнее, «идея ужина», материальные приятности лейпцигской жизни никуда не деваются. «Письма русского путешественника» адресованы публике, далекой от мистических крайностей и от аскетизма; скромность и умеренность вместо крайностей – вот кредо Карамзина. Собственно, Германия этому и учит по большей части; точнее та «Германия», которую он считает таковой, – Германия просвещенных горожан, мирных пейзан и, конечно же, университетских профессоров, сочинителей и книгоиздателей. Любопытно, что, кого бы из своих культурных героев РП ни посещал, от Канта до – уже в Швейцарии – Лафатера, он всегда с похвалой отзывается о мещанском достатке, скромности и удобстве их жизни. Благодетельный человек не может жить одним духом – и даже Кант представлен в «Письмах» как бюргер, каковым этот великий философ, безусловно, и был – с некоторыми разве что мелкими странностями. Таков урок Европы – и образ Европы, – который демонстрирует Карамзин русскому читателю; истинное просвещение точно так же преобразует повседневную жизнь человека, как и его сознание и его сердце. Европа есть равновесие разных сторон человеческой жизни и натуры – соответственно, двигаясь по пути великого Петра, Россия должна стремиться к подобному равновесию. Но вот что важно: не «Россия» как государство, монархия, административно-бюрократическая система – нет, русское общество, отдельные просвещенные русские люди, читатели этих «Писем». Так начинает формироваться общественная повестка в России – преобразование повседневной жизни отныне должно осуществляться не сверху и не по приказу, как это было сделано (впрочем, совершенно справедливо, с этим Карамзин спорить бы не стал, конечно) Петром, а снизу, добровольно, по убеждению и персонально. Любопытно, что индивидуальный характер действий, имеющий изменить содержание и смысл русской жизни, сделать ее лучше, оставался в центре этой повестки вплоть до 1840-х годов, когда на смену эпистолярной личной проповеди Чаадаева пришли коллективные проекты, вроде славянофильства, западничества и, чуть позже, герценовского социализма. И вот еще интересно: русскую общественную повестку принято по умолчанию считать коллективистской, в то время как – и мы наблюдаем это здесь на примере «Писем русского путешественника» – она с самого начала своего формирования была индивидуалистской, лишь позже приобретя известный нам вид.
А вообще же в Лейпциге хорошо: «Говорят, что в Лейпциге жить весело, – и я верю. Некоторые из здешних богатых купцов часто дают обеды, ужины, балы. Молодые щеголи из студентов являются с блеском в сих собраниях: играют в карты, танцуют, куртизируют. Сверх того, здесь есть особливые ученые общества, или клубы; там говорят об ученых или политических новостях, судят книги и проч. – Здесь есть и театр; только комедианты уезжают отсюда на целое лето в другие города и возвращаются уже осенью, к так называемой Михайловой ярманке. – Для того, кто любит гулять, много вокруг Лейпцига приятных мест; а для того, кто любит услаждать вкус, есть здесь отменно вкусные жаворонки, славные пироги, славная спаржа и множество плодов, а особливо вишни, которая очень хороша и теперь так дешева, что за целое блюдо надобно заплатить не более десяти копеек. – В Саксонии вообще жить недорого». Просвещенный европеец живет не там, где «дорого», и не там, где «дешево», отнюдь. «Недорого» – вот эта золотая середина. Истина столь же актуальная и сегодня.
Карамзин пером РП не просто восхваляет удобство и приятность немецкого устройства жизни, он заставляет своего героя как бы примерять эту жизнь на себя – и посредством этого то же предположительно проделывает и читатель. Не просто еще один образ Чужого, который можно любить, или презирать, или даже быть равнодушным; перед русской публикой открывается возможность в идеальной европейской жизни поучаствовать, оставаясь дома, в Москве или Самаре – но с тем, чтобы потом обсудить этот опыт с социально и культурно близкими соотечественниками. «Европа» входит в эти разговоры, в зарождающуюся общественную дискуссию, не официальной своей витриной, не под звук героических кантат и гром орудий и даже не в обрамлении великих произведений искусства прошлого. Отнюдь. Для обсуждения и размышления предлагается частная европейская жизнь, которая только и способна сделать человека счастливым. Да, Карамзин странным образом вводит в русскую повестку столь неуловимое общественное понятие, как «счастье». И оно, по большому счету, остается в этой повестке очень надолго, до своей полной исчерпанности. После Карамзина о «счастье», причем индивидуальном, говорит Чаадаев, о нем же – Достоевский и Толстой, сколь бы несчастливыми ни казались писания первого и сколь бы жестокими, нигилистичными – взгляды второго. Почти через двести лет после «Писем русского путешественника» представление о счастье как о необходимой, важнейшей составляющей устройства человеческого общества воплотилось, уже анекдотически, в позднесоветской агитпоп-музыке:
Впрочем, до этого еще очень далеко – как и до более раннего мощного утопического культа всеобщего счастья времен Революции, Гражданской войны и 1920-х, до Хлебникова и платоновской «Счастливой Москвы». Собственно, и сам подход иной: Карамзин видит возможность общественного благоденствия, предполагающего наличие счастья, здесь и сейчас[13] – вот оно, достаточно пересечь границу Российской империи в районе Курляндии, потом доехать до Кенигсберга, потом до Берлина, оттуда – до Дрездена и, наконец, в Лейпциг. Все на месте, все можно пощупать руками, попробовать на вкус. Проблема заключается в том, что это «там», в Германии, а не «тут», в России. Оттого, несмотря на блаженство лейпцигской жизни, РП в какой-то момент становится довольно тоскливо: «Милые друзья мои! Я вижу людей, достойных моего почтения, умных, знающих, ученых, славных – но все они далеки от моего сердца. Кто из них имеет во мне хотя малейшую нужду? Всякий занят своим делом, и никто не заботится о бедном страннике». Дело здесь не только в обычных для сентименталистской литературы вздохах по поводу скоротечности жизни и холоде существования вдалеке от тепла дружеских чувств. РП тоскует, так как столь приятный глазу, сердцу и голове мир, в котором он оказался на несколько дней, почти не имеет отношения к родине и друзья его не могут разделить – хотя бы на неделю – наслаждение соучастия в здешней счастливой жизни. Друзья – «там», он – «здесь». Несмотря на то что в Лейпциге тогда бывало немало соотечественников – и РП пишет об этом, поминая с лейпцигским профессором Платнером «К*, Р* и других русских, которые здесь учились», – и даже что актер Иван Дмитриевский, оказавшись в этом городе, сочинил якобы историю русского театра, переведенную неизвестным русским студентом на немецкий (и рукопись подарена здешнему литератору Христиану Феликсу Вейсе) – несмотря на это, всех друзей и единомышленников, всех философов и добродетельных людей России не привезешь в Саксонию, да и незачем. Лейпциг, Германию – я имею в виду символический «Лейпциг» и символическую «Германию» – нужно обустраивать там, на восток от Курляндии.
Но продолжим же изучать устройство идеальной европейской жизни по Карамзину. Помимо общей недороговизны, хорошей еды и приятного просвещенного общества – нет, не «помимо», а «прежде всего» – для РП важны книги. Их написание, издание, продажа. Идеальная Европа Карамзина – Европа книжная, причем книги не должны быть усладой исключительно книжников или высших слоев общества. Книжная культура – культура народная; просвещение, добрые нравы, исследование Натуры и природы вещей – все это возможность (если не обязанность) любого благонамеренного грамотного человека. Не буду утверждать наверняка, но не исключаю, что Карамзин был первым в России, кто публично объявил широкое распространение книжной культуры важнейшим условием существования счастливого общества. Кажется, самая безмятежная картина европейской жизни – не считая условных картин немудреных сельских любовных радостей – в «Письмах» нарисована так: «Нынешний вечер провел я очень приятно. В шесть часов пошли мы с г. Мелли в загородный сад. Там было множество людей: и студентов и филистров (так студенты называют граждан, и господину Аделунгу угодно почитать это слово за испорченное, вышедшее из латинского слова Balistarii. Сим именем назывались городские солдаты и простые граждане). Одни, сидя под тенью дерев, читали или держали перед собою книги, не удостоивая проходящих взора своего; другие, сидя в кругу, курили трубки и защищались от солнечных лучей густыми табачными облаками, которые извивались и клубились над их головами; иные в темных аллеях гуляли с дамами, и проч. Музыка гремела, и человек, ходя с тарелкою, собирал деньги для музыкантов; всякий давал что хотел». Ничего особенного: одни читают, другие беседуют, пуская дым, третьи прогуливаются с дамами. Но именно так и должно быть устроено общество – книги, разговоры, приличествующая образованному обществу сексуальная жизнь, иными словами – разумно сотканная социальная ткань, то, что позволяет человеку, находясь в душевном и материальном комфорте, стремиться к усовершенствованию.
В лейпцигском саду книги читают вне зависимости от социального статуса – «филистры» и студенты. В Лейпциге городское хозяйство во многом стоит на книгах – как и во всей Германии: «Германия, где книжная торговля есть едва ли не самая важнейшая…» Это настоящая экономика: с проблемами ценообразования, конкуренции (в том числе и недобросовестной) и т. д. Особенность идеальной Европы в изображении Карамзина в том, что устройство ее хозяйства не является идеальным – перед нами
Но вернемся в Лейпциг – и к лейпцигским книгам. «Почти на всякой улице найдете вы несколько книжных лавок, и все лейпцигские книгопродавцы богатеют, что для меня удивительно. Правда, что здесь много ученых, имеющих нужду в книгах; но сии люди почти все или авторы, или переводчики, и, собирая библиотеки, платят они книгопродавцам не деньгами, а сочинениями или переводами. К тому же во всяком немецком городе есть публичные библиотеки, из которых можно брать для чтения всякие книги, платя за то безделку. – Книгопродавцы изо всей Германии съезжаются в Лейпциг на ярманки (которых бывает здесь три в год; одна начинается с первого января, другая – с пасхи, а третья – с Михайлова дня) и меняются между собою новыми книгами». Да, это Германия, страна – не политическая единица в то время, а культурная, – где примерно за 350 лет до появления в ней РП Гутенберг изобрел книгопечатание.
Первая дошедшая до нас достоверно гутенберговская книга вышла в 1455 году; и, конечно же, это Библия. Стоила она немало, 30 флоринов, что, как утверждают историки, составляет три годичных оклада тогдашнего писца-чиновника. В этом факте можно уловить странную иронию – три года скрябать по бумаге, чтобы заработать на одну печатную книжку. В любом случае и книгопечатание, и продажа только что появившихся печатных изданий сразу стали коммерческой деятельностью, что нисколько не мешало высокой духовной и культурной миссии новой технологии. Не зря среди первых печатных опытов Гутенберга были официальные церковные документы, папские письма и даже индульгенции. Интересное обстоятельство – именно индульгенции послужили одной из главных причин недовольства католической церковью, приведшего к Реформации. В свою очередь, сама Реформация дала сильнейший толчок книгопечатанию – протестанты хотели сами читать Библию без посредников в виде латинского языка и священника. Спрос на печатные Библии, сначала на немецком языке, а потом на других европейских, стремительно рос. Дальше – больше; можно сказать, что с XV по XVII век с книгоизданием случилось то, что называют «эффектом домино», – после начала Реформации с ее нуждой в печатных Библиях на европейских языках мяч оказался на стороне католиков, которые наводнили Европу памфлетами и увесистыми томами контрреформационного содержания, в ответ на контрреформационные памфлеты и трактаты появились контрконтрреформационные и т. д. Во всех этих событиях Германия с ее Лютером, ее католичнейшими императорами и ее книгопечатниками играла огромную роль. Именно этот период заложил основу книжной отрасли немецкой экономики; роль, значительно окрепшая благодаря немецким университетам и немецкой учености вообще, слава которой сложилась после Реформации и даже Тридцатилетней войны – во второй половине XVII – XVIII веке. Лейпцигская книжная ярмарка появилась еще в XVI веке[14], а в 1632 году стала крупнейшей в стране. Между прочим, 1632-й – один из самых страшных годов немецкой истории. Значительная часть военных действий Тридцатилетней войны (1618–1648), которая по проценту погибших была даже чудовищнее, нежели Вторая мировая, велась на немецких землях[15]. Германия раскололась на протестантские и католические княжества еще в XVI столетии; 100 лет спустя раскол привел к катастрофе – помимо собственно немецких армий немецкие города и деревни сжигали и разоряли испанские, австрийские, шведские, датские, французские войска, не говоря уже о наемниках из прочих стран. Эта катастрофа, подобной которой совсем не мирная Европа не видела ни до, ни довольно долго после, оставила мало следов в литературе – настолько она была ужасна. Отдельные ее эпизоды можно обнаружить в стихах и прозе того времени, но именно Книги, посвященной кошмару, происходившему на немецкой земле, за исключением одной, нет. Исключение – роман «Симплициссимус» Ганса Якоба Кристоффеля фон Гриммельсгаузена[16] – история похождений простака (отсюда и прозвище героя), который перепробовал самые разные социальные роли, бродя по Германии, а потом и по другим частям Европы и мира, включая Московию. «Симплициссимус» был издан в 1669 году в Нюрнберге и стал чрезвычайно популярным у немецкого читателя, прежде всего, как мне кажется, благодаря своей социопсихологической терапии. Когда реальные ужасы описываются в плутовском романе, они становятся комичными, но уже не столь страшными. Впрочем, сегодня специалисты утверждают, что Гриммельсгаузен не «описывал» чудовищную реальность, а придумывал ее. Что же, в таком случае поздравим воображение немецкого автора: оно создало мир, идеально совпадающий с тем, что Гриммельсгаузен – похищенный гессенской солдатней в десятилетнем возрасте, в мушкетерском полку сражавшийся в Тридцатилетней войне, после войны управлявший поместьями знати и даже работавший городским магистратом – видел собственными глазами.
Так вот, Лейпциг стал крупнейшим книжным ярмарочным центром – опередив Франкфурт – в 1632 году, в разгар Тридцатилетней войны. Саксонский курфюрст Иоанн Георг I долго не хотел ссориться с католическим императором Фердинандом II, однако в 1631 году, после нападения имперской армии на Саксонию, вступил в союз с шведским протестантским королем Густавом-Адольфом. Саксонская армия приняла участие в сражении при Брейтенфельде, в котором войска Фердинанда были разгромлены. Брейтенфельд – деревушка около Лейпцига, военные действия велись и в окрестностях города, и в нем самом. Впрочем, Лейпциг стал местом и мирных баталий. Незадолго до описываемых событий именно сюда Иоанн Георг созвал многих протестантских князей Германии для – тогда еще дипломатического – давления на императора. На Лейпцигском съезде важную роль играл известный и влиятельный лютеранский проповедник Матиас фон Хёнегг, издавший в Лейпциге (где же еще?) свои знаменитые комментарии к Откровению Иоанна Богослова. И уже через год после съезда протестантских князей и битвы у Брейтенфельда в Саксонии, наводненной солдатней, как саксонской, так и шведской, Лейпцигская книжная ярмарка становится крупнейшей в Германии. Нет, не парадокс – типичная черта высокой европейской культуры, в которой книги, книжность, книжная экономика не воспринимались как нечто излишнее, избыточное, находящееся за пределами простых человеческих потребностей, вроде пищи, крова и одежды, не считались атрибутами роскоши, характерной для мирной жизни. В Европе, особенно в Германии, книги не только «переживали» тяжелые времена, они могли в такие времена расцветать. Именно это сделало, по замечанию РП, «книжную торговлю в Германии едва ли не важнейшей».
Собственно, пассаж «Писем» о книжной индустрии в Лейпциге подтверждает эту мысль. «Лейпцигские книгопродавцы богатеют, что для меня удивительно». Почему же удивительно? Ведь даже никакой войны в Саксонии на тот момент нет – последний раз боевые действия велись во время Семилетней войны, когда в 1756 году прусская армия Фридриха Великого вторглась в княжество. Следующая война будет здесь только в 1806-м, когда саксонцы после поражения Пруссии в войне с Наполеоном переметнутся на сторону победителя – и саксонский курфюрст получит титул короля. Впрочем, эта затея не увенчалась успехом – не где-нибудь, а под Лейпцигом в 1813 году французский император потерпел сокрушительное поражение в Битве народов[17], саксонская армия дезертировала, саксонский король Фридрих Август I – тот самый, что был курфюрстом во время визита в его владения РП, – оказался даже в прусской тюрьме. Но пока в Лейпциге все спокойно, в отличие от Парижа, где в те самые дни начинается Революция. В этом смысле Германия Карамзина, идеальная Германия – «вечное настоящее Европы», только вот вечность эта оказалась мнимой. Европа – а вместе с ней и Германия, Лейпциг – стояла на пороге.
Мир и процветание – да, однако богатство лейпцигских книготорговцев вызывает у РП удивление. Причины тому не внешние, а внутренние, порожденные само́й книжной культурой и экономикой. РП поражает спрос на книги в Лейпциге – ведь те, кто, казалось бы, составляет главную группу потребителей этого вида продукции, могут заполучить доступ к ней либо почти бесплатно (публичные библиотеки), либо в результате бартерного обмена (книга на книгу). Кто же покупает? На чем зиждется богатство лейпцигских книготорговцев – тем более что индустрии угрожает и издательское пиратство? А вот как раз на спросе тех, кто, как мы узнаем из «Писем», сидит в публичном саду и почитывает, – на добропорядочных бюргерах. И на тех, кто читает дома, не имея возможности предаваться любимому занятию в общественном месте – на их дочерях и женах. Книги, являясь важной частью рыночной экономики, производства товара и торговли, несут немцам не только добродетель и просвещение, но и материальный достаток. И это еще один сюжет, который Карамзин хочет привнести в русскую общественную повестку. Книги – не для избранного круга образованных добродетельных людей, не для масонов, мартинистов, философов, богачей-аристократов и просто «книжников» – они для всего общества, по крайней мере той ее части, что разумеет грамоту.
Конечно, Карамзин имел в виду и опыт Николая Ивановича Новикова – невероятно талантливого и энергичного русского культурного подвижника, затеявшего и печатавшего около дюжины периодических изданий, выпустившего десятки книг, открывавшего книжные лавки в столицах и в провинции. Как Петр, как Карамзин, Новиков в одиночку пытался изобрести, создать, практически с нуля новую Россию – в его случае книжную. По замечанию историка Василия Осиповича Ключевского, «издательская и книгопродавческая деятельность Новикова в Москве вносила в русское общество новые знания, вкусы, впечатления, настраивала умы в одном направлении, из разнохарактерных читателей складывала однородную читающую публику, и сквозь вызванную ею усиленную работу переводчиков, сочинителей, типографий, книжных лавок, книг, журналов и возбужденных ими толков стало пробиваться то, с чем еще не знакомо было русское просвещенное общество: это –
Здесь же мы обнаруживаем еще один – почти полностью невидимый – разворот сюжета «Россия и Европа» в том виде, как его понимал Карамзин. Это сюжет о том, как соотносится моральная ценность книги – книги как таковой, Книги с большой буквы, а не отдельного издания, пусть и самого интересного и полезного, – с ее рыночной ценой, с тем, что приносит богатство лейпцигским книготорговцам. Здесь Карамзин следует за одним из главных течений общественной мысли XVIII века, за французской школой экономической теории, именуемой «физиократами»[18]. Эта школа была очень влиятельна во Франции второй половины своего столетия, представители ее занимали важные государственные должности во Франции, их учение хорошо знали в других странах Европы, а в Британии считали (и считают) «политическую экономию» собственным изобретением, детищем шотландца Адама Смита. Безусловно, Карамзин отлично знал теорию физиократов, тем более что в России на ранней стадии царствования Екатерины Великой было даже создано Вольное экономическое общество, да и вообще хозяйственная политика императрицы до 1780-х годов во многом опиралась на их идеи. Впрочем, в 1790–1791 годах, когда сочинялись и публиковались «Письма русского путешественника», отношение как Екатерины, так и вообще российской власти к физиократам сменилось на отрицательное. Сыграл свою роль и визит одного из них, Мерсье де ла Ривьера, которого императрица пригласила в Россию по рекомендации Дидро: поездка закончилась взаимным охлаждением. Оттого осторожный Карамзин физиократов не упоминает, но некоторые идеи их круга излагает, пользуясь, казалось бы, не очень подходящим материалом.
В основе учения физиократов лежит идея идеального соответствия экономических отношений между людьми так называемому «естественному порядку» вещей в мире. Здесь мы опять оказываемся среди представлений века Просвещения с его – в крайней форме сформулированным Жан-Жаком Руссо – культом «естественного», «природного», следующего Натуре. Прав только естественный порядок вещей, неправы те, кто пытаются этот порядок втиснуть в рамки и ограничить запретами. Оттого следует отменить все сковывающие естественные законы хозяйственные барьеры и дать людям спокойно трудиться и – особенно – обмениваться плодами труда; тем более что эти нелепые препоны есть наследие старого феодального порядка, Средних веков, «черная легенда» о которых уже сложилась в XVIII веке. Из такой исходной точки следовало несколько магистральных путей рассуждения на экономические, политические и социальные темы, однако нас здесь интересует довольно узкий вопрос. Мишель Фуко в своей книге «Слова и вещи», анализируя работы Этьенна Бонно де Кондийяка (который физиократов критиковал) и классика этого направления Анна Робера Жака Тюрго, пишет: «В качестве отправной точки (анализ Кондийяка, Тюрго и других. –
Иными словами, Карамзин – незаметно следуя спорам вокруг теорий физиократов – предлагает русской публике свободно избрать именно «естественный порядок вещей», но на европейский, культурный лад. Он вносит возможность такого выбора в общественную повестку, пытается навести фокус формирующегося общественного мнения на устройство общества, которое он обнаружил в Германии, точнее – в Лейпциге. Вообще, вояж РП – перемещение от одного варианта «естественности» к другому, от немецкого идеального к швейцарскому, слишком идеальному, слишком близкому Природе, затем – к французскому, где Революция происходит под лозунгом слома нелепых препонов на пути человека к счастью, которое также понимается как следование тому же самому естественному порядку вещей. Французский вариант внушает РП опасение – и страх Карамзину, который сочинял и публиковал «Письма» уже во время кровавой стадии Революции. Но еще один вариант – английский. Здесь, на острове, все традиционно и все следует установлениям прошлого. В то же время Англия – в каком-то смысле самая передовая из европейских стран. Карамзину приходится как-то справляться с этим парадоксом. Это было нелегко, учитывая, что в Англии он был недолго.
В поучение англофилам
РП ступил на английский берег в один из дней июня 1790 года – и отправился в обратный путь в Россию на корабле в столь же не названный сентябрьский день. Получается, что он пробыл на острове около трех месяцев. Карамзин был в Англии значительно меньше – если верить Лотману и некоторым другим исследователям. В каком-то смысле Англии он толком не видел, довольствовавшись чисто туристическим осмотром главных достопримечательностей и несколькими прогулками по Лондону вкупе в поездками в загородные имения и дворцы. Рецензенты перевода «Писем» из Edinburgh Review немало посмеялись над неточностями и прямыми нелепостями карамзинского описания страны, отметив, что РП провел львиную долю времени в обществе русских дипломатических чиновников. Трудно не согласиться с этими упреками – разница между немецкой, швейцарской, французской частями «Писем», с одной стороны, и английской, с другой, огромная. РП исправно изображает Англию в духе европейских травелогов того времени; почти ни одно из заслуживающих упоминания мест и особенностей местной жизни не забыто. РП был в:
Вестминстерском аббатстве;
суде Justice-Hall;
знаменитой Ньюгейтской тюрьме (и еще в одной);