Книги

Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России

22
18
20
22
24
26
28
30

Дело в том, что 6 августа 1789 года графа д’Артуа во Франции уже не было. Он с семьей и некоторыми близкими ему людьми бежал в Савойю, откуда и началась его жизнь изгнанника, которую он – как и его брат – вел до 1814 года. Причина бегства очевидна – граф д’Артуа был ультраконсерватором и ультрароялистом, так что даже в первые, еще относительно нестрашные дни революции жизнь его уже оказалась в опасности. Он презирал «третье сословие», а оно, в свою очередь, отвечало ему ненавистью. Довольно быстро граф д’Артуа стал вождем контрреволюционеров, собравшихся в немецком городе Кобленц. Все это было прекрасно известно Карамзину, когда он сочинял «Письма» и уж тем более когда он – с немалой задержкой после печатания первой части – публиковал их в России. Имя графа д’Артуа было хорошо знакомо русскому читателю, однако рассказ РП о самозванце, который представлялся братом короля Людовика, изменен не был. Очевидно, Карамзин рассчитывал на комический эффект – граф д’Артуа, склоняющий пейзан к мятежу, – это как князь Потемкин, ставший на путь аскезы и подражания Христу.

Сказав два абзаца о революции, РП отправляется осматривать достопримечательности Страсбурга – местный собор, могилу маршала Морица Саксонского, университет; он обсуждает городскую архитектуру, местную женскую моду, особенность местного немецкого языка, жалеет о том, что не получил письма от своего друга, но под конец все-таки возвращается к революции. РП ужинает в компании французских офицеров, и у них происходит следующий разговор: «За ужином у нас был превеликий спор между офицерами о том, что делать в нынешних обстоятельствах честному человеку, французу и офицеру? “Положить руку на эфес, – говорили одни, – и быть в готовности защищать правую сторону”. – “Взять абшид”[6], – говорили другие. – “Пить вино и над всем смеяться”, – сказал пожилой капитан, опорожнив свою бутылку». Перед нами три стратегии отношения к пока еще до конца не понятному событию под названием «революция». Любопытно, что последние глубокие политические потрясения, связанные с угрозой свержения монарха и расколом общества – причем горизонтальным расколом (среди революционеров конца XVIII века было немало аристократов, священников и еще больше средней руки дворян), – случились во Франции уже очень давно, за 140 лет до того. Я имею в виду знаменитую Фронду. Тогда в конце 1640-х – начале 1650-х в стране произошла гражданская война, не очень значительная по масштабам, однако, что важно для Франции, она разделила Париж, где можно было наблюдать стычки, баррикады и даже настоящую осаду столицы. Фронд было две – «парламентская» и аристократическая (Фронда принцев); помимо аристократии, высшей бюрократии и буржуа в нее вливались и низшие слои населения, недовольные тяжелыми условиями жизни. Ситуация усугублялась малолетством Людовика, будущего короля Людовика XIV, регентшей при котором была его мать Анна Австрийская, всецело полагавшаяся на своего первого министра кардинала Мазарини[7]. Участники гражданской войны то и дело меняли стороны, исход многих конфликтов был решен с помощью закулисных интриг; иными словами, Фронда стала переплетением верхушечной борьбы с проявлениями более глубокого социополитического недовольства. То, о чем говорят РП страсбургские офицеры, характерно скорее для событий середины XVII века, а не конца XVIII. Тогда, во времена Фронды, офицер действительно мог выбирать – защищать ту сторону, которую он мог счесть «правой», уйти от дел, на время или навсегда, как еще раньше Фронды, в конце XVI столетия, сделал Мишель Монтень, удалившийся в свой замок подальше от гроз Религиозных войн. Или – цинически наблюдать за происходящим, попивая доброе винцо. Интересно было бы обсудить отличие второй позиции от третьей; последний вариант вовсе не предполагает отставки, ухода от дел, наоборот, «над всем смеяться» вполне может означать «менять стороны и получать как можно больше выгоды от неразберихи». Хороший набор вариантов для служилого человека времен Фронды – так поступал знаменитый полководец принц Конде, тысячи других военных, французских и наемных иностранцев; отметим, впрочем, что подобных возможностей для большинства населения страны, конечно же, не существовало. Оно выбора не имело. Отличие революции Нового времени от любых гражданских войн, восстаний и тому подобных событий европейского прошлого заключается в возможности сознательного выбора для народной массы (отдельные представители низов, конечно, и до того могли пробиться в условиях социального хаоса). Революция – то, что меняет общественное сознание, формирует классовое сознание, это событие полностью переворачивает все устройство жизни на самых разных уровнях, так что укрыться от него почти невозможно. Только те, кто находится вне пространства революции, имеют роскошь (или несчастье, это как посмотреть) быть ею не затронутым, избежать ее влияния на свою жизнь и на свое мировоззрение. Именно поэтому о французских роялистах-эмигрантах было сказано «они ничему не научились и ничего не забыли» – а потом, почти 20 лет спустя, повторено о Бурбонах, вернувшихся из изгнания в посленаполеоновскую Францию. Они не забыли жизнь до революции, которую революция заставила забыть. Они не поняли, что как «раньше» не будет уже никогда.

Страсбургские офицеры не понимают еще, о чем говорят. Первый не знает, что вопрос о «правой стороне», которую стоит защищать, теперь приобрел характер исторический. Если считать таковой лояльность подданного короля – тогда надо защищать дело монархии, что уже в скором времени будет сопряжено с участием в иностранной интервенции в собственную страну. Если «правая сторона» – сторона «нации», тогда никакого монарха нет – как нет и концепции персонального подданства. Тогда офицер становится частью коллективного тела нации, кто бы это тело ни формировал и кто бы им ни верховодил – Конвент, Директория, консул, император. Первый вариант «правой стороны» уже устаревал на глазах, второй – восходил во всей своей мощи, чтобы стать главным, господствующим в последующие 200 лет, а кое-где и до сегодняшнего дня. Конечно, как советует видавший виды капитан, опорожняя бутылку, выбор этот необязательно идейный и возвышенный, апеллирующий к чувству справедливости и долгу. Можно просто ставить на тех, кто сегодня кажется сильнее, – и втихомолку посмеиваться над простаками. Так что это мнение есть всего лишь частный случай идеи «правой стороны». Обреченными, увы, остаются надежды на абшид у истории.

Получается, что в Страсбурге РП видит не революцию, а скорее предчувствие революции, намек на нее, выраженный в одном-единственном слове «нация». Читатель «Писем» уже знает, что это действительно революция; он, как и Карамзин, видит дальше РП – у того еще все впереди, он только заехал во французский город, чтобы потом быстро покинуть территорию Франции и направиться в Швейцарию, где все тихо и спокойно. Собственно, напряжение – как и во всей части «Писем», посвященных Франции, – возникает из-за зазора между тем, что происходит в данный момент с РП, и тем, что позже произойдет с ним и с людьми, с которыми он встречается или о которых говорит. Зная финал – ну или, на худой конец, зная грядущий апофеоз трагедии, – русская публика впервые следит за разворачиванием логики революции. Позже эта логика вошла в русское общественное сознание, определив очень многое в том, что там происходило в первые 25 лет XIX века. Самое главное здесь – понимание того, что революция – сюжет, а не отдельное событие, сюжет, в котором акторы не знают, что случится с ними дальше, – но это не останавливает их от действия. И что история «работает» теперь таким образом, а не с помощью воли государей или Бога. Здесь Карамзин сам себе преподал урок философии истории – урок, который он забыл позже, сочиняя свой знаменитый многотомный исторический труд.

Вторая встреча с Французской революцией происходит уже в Швейцарии, в Базеле. Базельский эпизод «Писем» – один из незаметных, подводных узлов всей книги, хотя в этом городе ничего особенного с РП не происходит – он гуляет, обедает, осматривает достопримечательности, обсуждает местную жизнь, рассуждает. Однако именно здесь сходятся три из четырех маршрутов его путешествия – германский, французский и собственно швейцарский: «Тут Франция, Швейцария и Германия представляются глазам в разнообразной картине, под голубым сводом неба – и я мог бы целый день неподвижно простоять в сем магическом кабинете, смотреть и тихо в душе восхищаться, если бы не побоялся быть в тягость господину Фешу». РП посещает так называемый «кабинет причудливостей» (или даже «кабинет диковинок» – этот термин более известен на английском – cabinet of curiosities) – коллекцию произведений искусства, редкостей природного мира и созданных руками человека, всевозможных диковинок. Этот жанр коллекционирования и классификации, будто специально придуманный для первых двух глав книги Мишеля Фуко «Слова и вещи», появился в XVI веке и дожил до XIX, превратившись в конце концов в музеи. «Кабинеты диковинок» сменили средневековые коллекции христианских реликвий, которые собирали прелаты, монастыри, светские правители и даже некоторые аристократы и зажиточные бюргеры. С секуляризацией культурной и общественной жизни, а также в результате открытия мира за пределами Европы, начавшегося в последней трети XV века, на место бесконечных фрагментов тела Христа и святых, а также параферналии их жизни и смерти пришли картины, странные ювелирные изделия, чучела экзотических животных, засушенные уродцы, идолы далеких загадочных религий и т. д. Чем богаче и экстравагантнее коллекционер, тем обширнее был его «кабинет диковинок» – и по количеству экспонатов, и по географическому и хронологическому охвату. Музеи стали выделяться как особый жанр коллекций, причем доступный для посетителей, в XVIII веке, но «кабинеты», особенно частные, остались – также открываясь порой для любопытствующих. Разница только в том, что все-таки новые типы хранилищ были более тематическими и классификация была в них уже иной. Конец XVIII столетия – время, когда и «кабинеты диковинок», и музеи сосуществовали рядом, но только последние по большей части были государственными учреждениями – или же ими распоряжались специальные общества. Оттого уже в XIX веке музей – особенно исторический – становится, наряду с оперой и литературой, одним из наиболее мощных инструментов формирования и распространения идеологии национализма.

Пока же РП мирно осматривает «кабинет диковинок» некоего базельского жителя по имени Феш. Там нет и намека ни на национализм, которого еще в помине нет в Европе, ни даже на «нацию», за которую заставляют пить мирных прелатов в 12 часах езды от Базеля, в Страсбурге. Здесь только артефакты, на которые, впрочем, РП, утомленный подробным изучением и описанием находящихся в Базеле работ Гольбейна, уже не обращает особого внимания. Он смотрит в окно «кабинета» на «величественный Реин ‹…› взором своим следуя за его течением между двумя великими государствами». Здесь, конечно, опять возникает исторический зазор между временем РП и временем Карамзина и публикации «Писем». Уже через два года Рейн хоть и останется, конечно, «величественным», однако мирным он уж точно не будет, а через три на его берегах будут вестись масштабные военные действия. В конце лета 1791 года недалеко от Дрездена, посещенного и описанного РП, в замке Пильниц, австрийским императором Леопольдом II и прусским королем Фридрихом-Вильгельмом II была подписана так называемая Пильницкая декларация, которая выражала поддержку французскому королю Людовику XVI в «совершенно свободном укреплении основ монархического правления» и на всякий случай упоминала о возможности применения австрийской и прусской армий, если таковому укреплению внутри Франции кто-то будет мешать. Мешали, конечно, революционеры и революция вообще, вместе с большинством французского народа. Не обошлось в Пильнице и без нашего старого знакомого графа д’Артуа, который предлагал самый крайний вариант декларации, от которого монархи благоразумно отказались. С Пильницкой декларации ведет свое происхождение Первая антифранцузская коалиция, начавшаяся с вторжения союзных войск во Францию в 1792 году и завершившаяся всепобеждающим маршем армии молодого генерала Бонапарта по Италии. Агрессия европейских монархов породила знаменитый лозунг в революционной Франции «Отечество в опасности!», ускорила ход революции в сторону более радикальных потрясений и масштабного кровопролития, и, конечно же, именно ее подписание стоило жизни Людовику XVI, Марии Антуанетте, их сыну и многим другим.

Пока же ничего этого в помине нет, РП любуется мирным течением Рейна, разделяющего два великих государства[8], находясь на территории третьего, которое он, несомненно, считал еще более великим: «Итак, я уже в Швейцарии, в стране живописной натуры, в земле свободы и благополучия! Кажется, что здешний воздух имеет в себе нечто оживляющее: дыхание мое стало легче и свободнее, стан мой распрямился, голова моя сама собою подымается вверх, и я с гордостью помышляю о своем человечестве». Швейцария равняется «свободе», а «свобода» равняется «человечеству». Здесь стоит пояснить две вещи. Прежде всего, «свобода» в данном случае, – не «свобода» Французской революции, не часть триединой формулы «свобода, равенство, братство». Это свобода более старая, чуть ли не изначально присущая человеку в его «человечестве», то есть в его принадлежности к роду человеческому. И эта свобода выросла в Швейцарии, среди ее гор, самых прекрасных пейзажей в мире, что только доказывает единство Природы и Природы Человека. Вот почему Швейцария, конфедерация самоуправляющихся кантонов, существовавшая к тому времени уже несколько веков, – самая согласная Природе и самая свободная. Более того, именно здесь родился и какое-то время жил тот, кто изложил и объяснил основы подобного мировоззрения, – Жан-Жак Руссо. Оттого здесь даже «здешний воздух имеет в себе нечто оживляющее». И конечно же, там, где подобная «свобода», там и «благополучие».

РП не идеализирует, конечно, Швейцарию – и Базель в частности. Карамзин использует перо РП, чтобы показать русскому читателю – есть свобода как принцип, изначально присущий человеку в единстве его натуры со всеобщей Натурой. Это один уровень. А есть другой – повседневная политическая, социальная и прочие практики, которые не идеальны да и не могут быть таковыми в силу несовершенства все той же самой человеческой натуры. Но при этом даже в этих практиках Швейцария – несмотря на все недостатки, нелепости и даже пороки (РП, к примеру, не упоминает изгнание того же Руссо из Женевы) – страна прекрасная, гораздо прекраснее своих двух общепризнанно великих соседей, Франции и Германии. При этом нельзя сказать, что они ему не нравятся, – наоборот: в Париже РП наслаждается полной жизнью, а Германия… в каком-то смысле если не для него, то для самого Карамзина именно Германия есть духовная родина.

РП сидит в «кабинете диковинок» господина Феша, на пересечении границ трех великих европейских стран, каждая из которых является как бы символом разных периодов и способов европейской жизни. Германия, точнее – Священная Римская империя германской нации – это высокое Средневековье, борьба пап и императоров за инвеституру, Реформация, ученость средневекового университета. Это прошлое Европы, чреватое ее будущим; будущее воплощено в немецкой литературе и философии, в Гете, Виланде, Канте, Гердере и др. Это будущее духа. Франция – великое Средневековье христианнейших королей, а также заканчивающийся на глазах РП век Просвещения, который прописал любого европейца по ведомству «человечества». Но Франция – это тоже будущее, но другое, то, что можно было наблюдать в Страсбурге и о котором можно было прочитать в европейских газетах; это будущее – революция. Что оно с собой несет – РП еще не знает, но Карамзин и его читатель уже догадываются. Наконец, Швейцария, где свобода и природа укоренены в изначальном порядке вещей, потому здесь старое и новое, прошлое и будущее переплетены, образуя ткань как бы вечного настоящего. Оттого описания швейцарской жизни, начатые РП с Базеля, действительно создают ощущение настоящего, в котором заключено все и вся. Здесь немного странно, но солидно и навсегда: к примеру, местные часы идут на час вперед, чему есть несколько объяснений, одно неправдоподобнее другого, но это мало кого интересует, так заведено. Устройство местного самоуправления в Базеле тоже необычное – это вроде бы не демократия, так как нет законодательной власти, но при этом «правление сего кантона можно назвать отчасти демократическим, потому что каждому гражданину открыт путь ко всем достоинствам в республике и люди самого низкого состояния бывают членами большого и малого совета, которые дают законы, объявляют войну, заключают мир, налагают подати и сами избирают членов своих. – Хлебники, сапожники, портные играют часто важнейшие роли в базельской республике».

Здесь, во вроде бы непримечательном Базеле, сошлись нити напряжения европейской истории и жизни последней тысячи лет – оттого и достопримечательности, которые обозревает РП, самого разного происхождения. Здесь могила Эразма Роттердамского и здесь же картины и росписи Гольбейна[9], здесь статуя императора Рудольфа I, первого Габсбурга на престоле Священной Римской империи, от которого, как считается, ведет свое происхождение и Австрийская империя. Любопытно, что РП утверждает: Рудольф, захватив Берн, остановился в доме господина Феша. Получается, что «кабинет диковинок» почтенного базельца ретроспективно охватывает и XIII век, в этой символической коллекции хранится чуть ли не вся история огромного региона Европы. И в том же Базеле РП опять сталкивается с Французской революцией, причем с уже известным ему по Страсбургу сюжетом.

РП вместе с приятелем-датчанином остановился в трактире «Аист», и вот какой сцены он становится свидетелем: «Пожилой человек, кавалер св. Людовика, сидел на конце стола с пожилою дамою. На лицах их изображалась горесть и бледность изнеможения. Они не брали участия в общем разговоре; взглядывали иногда друг на друга и утирали платком покрасневшие глаза свои. Все смотрели на них с почтительным сожалением и с видом скрываемого любопытства. Молодой женевец, сидевший подле меня, сказал мне на ухо: “Это – знатный французский дворянин со своею женою, который по нынешним обстоятельствам должен был бежать из Франции”. В то время как подавали нам десерт, вошли в залу молодой человек и молодая дама в дорожном платье. “Mon pere! Ma mere! Mon fils! Ma fille!” (“Отец! Мать! Сын мой! Моя дочь!”) И при сих восклицаниях кавалер св. Людовика и сидевшая подле него дама вдруг очутились на средине комнаты в объятиях молодых людей». Как объяснил собравшимся слуга французских дворян, «бунтующие поселяне хотели убить моего господина; ‹…› он принужден был искать спасения в бегстве, оставив замок свой в огне и в пламени и не зная об участи детей своих, которые были в гостях у брата его и которые теперь, по его письму, благополучно сюда приехали». Перед нами жертвы все того же «великого страха», который, если верить РП, охватил даже спокойный обычно Эльзас. Аграрные беспорядки, крестьянский бунт заставили помещика сбежать столь стремительно, что он не смог узнать о судьбе своих детей.

История показательная, отметим лишь одну деталь, на которую Карамзин, кажется, намеренно заставил обратить внимание своего героя. Орден Святого Людовика. Военный орден, основанный в конце XVII века Людовиком XIV в честь своего предка Людовика IX Святого, канонизированного в 1297 году. Кавалером этой очень редкой награды становились военные, причем не из аристократии, более важным условием была принадлежность к католической церкви – так что вряд ли можно согласиться с женевцем, назвавшим беглеца «знатным». Так кого же видит РП и его сотрапезники? «Пожилой человек» – наверное, ему лет шестьдесят. Если так, то он родился около 1730 года, а орден мог получить либо за Семилетнюю войну, либо – как знать? – за участие в войне с Британией на стороне восставших североамериканских колоний. Никаких других войн после 1750 года Франция не вела до самой революции. Перед нами почтенный офицер-ветеран, изгнанный из своего дома взбунтовавшимися (если вспомнить психоделическую версию о массовой истерии – то внезапно рехнувшимися) крестьянами, разлученный с детьми, ищущий убежища на чужбине. Французская революция, если смотреть на нее из Базеля, этого символа прошлого, настоящего и даже будущего Европы, выглядит как помешательство, причем того рода, какое было уже давно известно на континенте. Восставшие крестьяне жгут усадьбы дворян – все это началось во Франции еще с Жакерии, даже раньше. Французская революция в базельском эпизоде прочитывается как явление исключительно архаическое, даже привычное; слово «нация» здесь не произносится. Карамзин будто говорит читателю: то, что внутри революции кажется новым, со стороны может выглядеть давно знакомым. Это знание также входит в общую гносеологию революции, которая разворачивается перед читателем. Уже позже, когда стала формироваться общественная повестка в России, вопрос о соотношении архаики некоторых проявлений революции и ее новаторской интенции стал весьма важным. Архаику можно использовать в целях прогресса – и многие русские революционеры, начиная с декабристов, строят свою пропаганду среди «народа» на том, что как бы играют на «народном поле», стилизуются, используют базовые понятия и представления, характерные, как им кажется, для простого человека.

Из Швейцарии, где он провел несколько месяцев, РП вернулся во Франции, сначала в Лион, а потом в Париж. В Лионе и Париже увидел своими глазами уже совсем другую революцию, нежели та, следы которой он заставал то в Страсбурге, то в Базеле. Это революция, знакомая нам сегодня и относительно знакомая первым читателям «Писем»: массовые сцены на улицах и площадях, заседания Национальной ассамблеи, памфлеты, салоны, ораторы, Мирабо, вольный воздух свободы, смешанный со все более отчетливым запахом крови. Вопрос о том, революция ли это на самом деле или просто бунт или беспорядки, потерял смысл – все стало на свои места. Сюжет о логике разворачивания революции завершен – хотя, строго говоря, летом 1790-го мало кто подозревал, что произойдет уже через два года. Здесь «Письма» становятся более информативными[10] и менее для нас интересными – мы же не изучаем биографию Карамзина, да и книга наша не является историко-литературным исследованием. Оттого пришло время вернуться в Германию, к началу странствований РП.

Естественный, чисто европейский порядок вещей

14 июля 1789 года, когда парижская толпа, подстрекаемая ораторами, среди которых был Камиль Демулен, ворвалась в Бастилию и линчевала коменданта и несчастных инвалидов из гарнизона, РП мирно въезжал в Лейпциг. Перед этим путешественник провел несколько дней в Дрездене, где наслаждался созерцанием великих произведений живописи в известной местной галерее, привлекающей любителей прекрасного со всего мира по сей день. Выехав из Дрездена, РП посетил по пути Мейсен, город, в котором находилась мануфактура, производящая знаменитый одноименный фарфор, опять-таки ценимый любителями прекрасного до сего дня. Наконец, в довершение этой идиллии, сама дорога была столь прекрасна, что РП и один из его спутников не выдержали и решили пройтись мили две пешком рядом с медленно едущей их коляской. Спутник – «прагский студент», погруженный в философию и теологию, бегущий женского пола, этих легкомысленных ветреных особ, которые могут погубить настоящего ученого. Вернувшись в коляску, РП и пражский студент оказались свидетелями теологического спора попутчиков – другого студента, лейпцигского, с неким благочестивым магистром. Наутро спор заканчивается невинной шуткой, пассажиры смеются, мир безмятежен и прекрасен, как пейзаж, открывающийся из окна: «Река, кроткая и величественная в своем течении, журчит на правой стороне, а на левой возвышаются скалы, увенчанные зеленым кустарником, из-за которого в разных местах показываются седые, мшистые камни». Так выглядит старый мир за мгновение до того, как он начинает рушиться. Утром 14-го коляска въезжает в Лейпциг.

Этот город многое значит для РП, как и для Карамзина – и, между прочим, для русской культуры XVIII века тоже. Так как мы идем здесь прежде всего по следам РП, начнем с него. Он намекает, что всегда хотел приехать в этот город, говорит, что в Лейпциге «желал он провести свою юность», сюда некогда стремились его мысли, здесь надеялся он отыскать истину. Учитывая возраст нашего героя, получается, что он рвался учиться в местном университете, окунуться здесь в культуру, которая всегда была для него самой своей из всех европейских, – в немецкую. Ни один город не описан в «Письмах русского путешественника» с таким мягким воодушевлением, как Лейпциг, нигде так хорошо себя РП не чувствует. Далее он будет восхищаться и Базелем, ему неплохо живется в Женеве, Париж потрясает его, да и Лондон сначала пришелся ему по душе. Но истинный дом его души здесь – в Лейпциге, между книжными лавками, университетом, бюргерскими квартирами, публичными садами и церквями.

Лейпциг – самый соразмерный РП город, Лейпциг – старого мира, дореволюционного. Въезжая сюда в – пусть пока это мало кому известно – первый день новой эпохи, РП ненамеренно проводит черту между милым его сердцу немецким XVIII столетием и неведомым пока, уже общеевропейским XIX-м. Сложно сказать, случайно ли Карамзин заставил своего героя оказаться в любимом его (и своем) месте именно в такой день, на самом ли деле он приехал в Лейпциг 14 июля, но для читателя «Писем» это не столь уж и важно. Внимательный отметит это совпадение и задумается, невнимательный пройдет мимо. В любом случае знаменательная дата отмечается в повествовании аллегорическим природным явлением: «В нынешнее лето я еще не видал и не слыхал такой грозы, какая была сегодня. В несколько минут покрылось небо тучами; заблистала молния, загремел гром, буря с градом зашумела, и – через полчаса все прошло». То, что гремело в Париже в тот день – в отличие от лейпцигской грозы, – не прошло никогда.

Идеальный, на взгляд скромного просвещенного русского европейца, город – прежде всего соотношением Природы и Культуры, ландшафта и человеческой деятельности. «Местоположение Лейпцига не так живописно, как Дрездена; он лежит среди равнин, – но как сии равнины хорошо обработаны и, так сказать, убраны полями, садами, рощицами и деревеньками, то взор находит тут довольно разнообразия и не скоро утомляется. Окрестности дрезденские прекрасны, а лейпцигские милы. Первые можно уподобить такой женщине, о которой все при первом взгляде кричат: “Какая красавица!”, а последние – такой, которая всем же нравится, но только тихо, которую все же хвалят, но только без восторга; о которой с кротким, приятным движением души говорят: “Она миловидна!”» Разумная деятельность людей, живописное разнообразие, порожденное хозяйственной пользой, результат способности людей улучшать саму Природу – таков идеал РП, а Карамзин предлагает его читателю. Образ не новый, в том числе и для русской публики, однако он, кажется, никогда до того не был выполнен из урбанистического материала. Обычно пейзаж описывался как прекрасный – и аллегорически указывающий на прекрасность мира. Город же описывался либо как средоточие порока, грязи и бытового неудобства (см. записки Фонвизина о Париже), либо как вместилище самых разнообразных чудес. Второму РП – и Карамзин – отдали дань в частях «Писем», посвященных Парижу и Лондону. Но Германия (и отчасти Швейцария) – совсем другое, здесь города – живые организмы, они имеют свою физиономию и могут быть описаны через образ человека, в случае Лейпцига и Дрездена, посредством сравнения с красотой женщины. Таким образом, русской публике предлагается совсем другой способ мышления об окружающей ее повседневной жизни; город не есть «оскорбление Натуры», которое противопоставляется сельской идиллии, город – среда обитания, и эта среда может быть устроена наилучшим, на взгляд путешествующего философа, образом. Было бы ненужным преувеличением именовать Карамзина «первым русским урбанистом», но факт, что он обратил внимание русского просвещенного общества на город как феномен не только моральный или политический, но и социальный и культурный, – неоспорим.

Лейпциг миловиден; более того, он удобен для жизни. Город многолюден и интернационален, ибо «торговля и университет привлекают сюда множество иностранцев». Обратим внимание и на это – в Лейпциг едут не для того, чтобы искать милостей у государя или найти хорошее место на службе; здесь процветают знание и частная инициатива, именно они обустроили Лейпциг самым наилучшим образом. Отсюда и неявное, но намеренное противопоставление его Дрездену – ведь последний был столичным городом, местом, где находился двор саксонского курфюрста Фридриха-Августа III. Оттого в Дрездене дворцы и великая курфюрстская коллекция живописи, а в Лейпциге – просвещенные бюргеры, книгоиздатели и книготорговцы – и, конечно же, профессора. Но перед тем как перейти к людям Лейпцига, прогуляемся по нему самому вслед за РП.

РП очень нравятся городские сады. Подобного рода заведения были относительным новшеством в Европе, появившимся лет за сто до того. Прежде сады и парки при дворцах были закрыты для публики. Демократизация досуга стала одним из важнейших рычагов превращения европейского города в место, где средний человек не просто «жил» и «радовался жизни», он становился частью большого сообщества горожан, которое принципиально отличалось от прежних городских сообществ – цеховых, приходских и т. д. Город, в котором можно без особой цели просто так бродить по улицам, прогуливаться по парковым аллеям, заглядывать в книжные лавки – или кафе, это уже по склонности, – такой город мы называем «современным». Он и является сегодня образцом, хотя, конечно, очень многое поменялось и все больше и больше вместо городов модерного европейского типа появляются гигантские безразмерные конгломераты районов, никак между собой не связанных, жители которых уже не чувствуют себя «парижанами», «москвичами» или «чикагцами». Но это сейчас, двести с лишним лет после путешествия Карамзина и «Писем». Тогда же европейский тип модерного урбанизма только складывался и публичные городские парки и сады были важнейшим элементом процесса. Возможность наслаждаться идеальной гармонией Природы и Искусства, не выходя за городские ворота – вот что в глазах Карамзина и его современников было огромным достоинством – причем даже и нравоучительного свойства. РП посещает два публичных городских сада – «Рихтеров» и «Вендлеров». В первом милая девушка двенадцати лет[11] дарит ему букет цветов, во втором он набрел на памятник поэту и философу Христиану Фюрхтеготту Геллерту. Геллерт писал дидактические басни, сентиментальную прозу, моральные трактаты, духовные стихи и – конечно же – был лейпцигским профессором. РП с детства знаком с его сочинениями, так что вид этого памятника Геллерту, а потом и другого, в церкви неподалеку, вызывает у него целый поток славословий добродетели и добродетельной жизни, поток, который завершается почти детским восклицанием: «Нет, г. Мемель[12], я не пойду ужинать. Сяду под окном, буду читать Вейсееву “Элегию на смерть Геллерта”, Крамерову и Денисову оду; буду читать, чувствовать и – может быть, плакать. Нынешний вечер посвящу памяти добродетельного. Он здесь жил и учил добродетели!» Именно так: добродетель вместо ужина.