Однако материальных примет Европы, ее «вещей» – стен, мебели, безделушек и объектов искусства – и даже европейских слов и европейских идей мало. Нужны те, кто обживет комнаты Капитона Зеленцова и начнет разговаривать там, то есть нужны люди, социальная группа или даже класс, заинтересованный в общественной дискуссии. Этот класс стал появляться в конце XVIII столетия – и Карамзин был его представителем. Сначала их мало – людей с высшим образованием, но ведущих частную жизнь, оставивших службу, а позже – и вовсе не служивших; но со временем таких становится все больше, и постепенно складывается кадровый резерв для пополнения новой сферы деятельности в России – общественно-политической, да и отчасти для уже существующей сферы, тесно переплетенной с общественно-политической, – культурной. Увы, еще одна банальность, не переставшая быть от своей общеизвестности истиной: до октября 1905 года, когда в Российской империи публичной политики не было, кроме той, что осуществляла и репрезентировала власть, людям с незаурядным общественным темпераментом было только два пути – в подпольщики и в литераторы; эти две области также нередко совпадали. Так что тут дело не только в одной из важнейших особенностей «модерности», в превращении «культуры» в «политику» в рамках нацстроительства и классовой борьбы, здесь еще и российская особенность, смешавшая все карты, оставив тем, кто хотел заниматься «чистым искусством», одной только изящной словесностью, лишь маргинальное место. Там и нашли приют Фет и Анненский. Только появление легальных политических партий, бесцензурной партийной прессы и избираемого парламента вернуло русской словесности возможность думать о себе как о деятельности возвышенной и не зависящей от злобы дня. Без Манифеста 17 октября 1905 года, к примеру, акмеизм
Эта книга состоит из трех глав; каждая из них посвящена одному из наших героев. Моей задачей не является ни сочинять их краткую жизненную или творческую биографию, ни давать обзор основных сочинений и идей. Еще менее книга претендует на то, чтобы быть солидным академическим исследованием, которое внесло бы вклад в карамзино-, чаадаево– или герценоведение. Цель ее совсем иная – на примере нескольких выбранных текстов (а порой даже фрагментов), написанных героями книги, продемонстрировать, как их усилиями складывался язык общественной дискуссии и формировалась общественная повестка в России. При этом я старался не упускать из виду, что ни Карамзин, ни Чаадаев, ни даже Герцен не были целиком поглощены этим делом – они занимались разными вещами, более того, даже многое из того, что было ими сделано в этой области, сделано нерефлективно и бессознательно. Но результат получился тот, который получился.
Я старался даже не «анализировать» избранные тексты и фрагменты, а скорее их внимательно, «медленно» прочесть, привлекая для понимания самый разнообразный материал из связанных с темой исторических и историко-культурных сюжетов. Так получилось, что большинство из привлеченных сюжетов – европейского происхождения; в этом смысле я иду по следам моих героев, как бы «привнося» Европу в Россию, с тем чтобы потом «вернуть» заимствованный материал уже в виде «русского влияния» на европейские дела. В каком-то смысле я не ждал особенно сенсационных результатов – почти все выводы, к которым я прихожу, так или иначе известны; однако проблема заключается в том, чтобы разместить как бы «известные» вещи в надлежащем порядке. И здесь возникает еще одна проблема.
Дело в месте Карамзина, Чаадаева и Герцена в русском литературном и общественно-политическом каноне. Этих авторов чтут (и поминают где положено), однако они, по разным причинам конечно, почти безнадежно потеряли сколько-нибудь серьезную актуальность. Иными словами, кроме специалистов и ничтожного количества энтузиастов, моих героев никто не вспоминает – разве что цитаты из них, выдернутые из контекста, понадобятся в пропагандистских целях. Причины действительно разные. Карамзина «губит» то, в чем оно особенно преуспел; создатель современного русского литературного языка, расцененного современниками как неслыханное покушение на традиции, сейчас считается автором настолько лингвистически– и интонационно-старомодным, что читать его неловко. Повесть «Бедная Лиза», которой Карамзин открыл новую русскую прозу, сегодня выглядит весьма наивной, и это ощущение автоматически переносится на другие сочинения автора, в том числе на «Письма русского путешественника». Что касается «Истории государства Российского», то о ней судят по оценкам современников и позднейших специалистов, а также по пересказам и цитатам. С Чаадаевым еще хуже. Он навсегда остался в популярной истории русской культуры как адресат знаменитого пушкинского стихотворения и сочинитель странных «философических писем», причем зачем-то на французском языке. Еще кое-кто помнит, что Чаадаева объявили сумасшедшим. Анекдот закрыл человека, личная биография (дружба с Пушкиным и проч.) мыслителя заслонила его мысли. С Герценом и того хуже. Семь десятилетий он провел в официальных советских святках из-за того, что Ленин отчеканил знаменитое: «Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию». Этого нашего героя – несмотря на уважение многих неофициозных историков и литераторов в СССР – прочно поместили в ту же категорию, что и Чернышевского; Герцен стал героем анекдотов и объектом кислых шуточек и несмешных стишков. Оттого у этой книги есть еще одна, побочная (и скромная) задача: напомнить, что
На то, что эта книга не является академическим исследованием, указывает еще одно обстоятельство. Читатель не найдет длинных подстраничных библиографических ссылок и указаний на цитированные страницы. Все-таки я надеюсь сделать мое рассуждение читаемым для людей за пределами определенной области академического знания – в разумных рамках, конечно. Это значит, что основная библиография все же представлена, но в конце ее отдельным списком – для тех, кто захочет узнать о темах книги побольше. С другой стороны, будучи историком по образованию и по склонности, автор строго относится к фактам – это значит, что все они (и цитаты тоже) тщательно проверены.
Я хотел бы поблагодарить Ирину Прохорову за – неожиданное для меня – предложение заняться историей российской модерности, а Андру Консте, Иеву Балоде и Ивету Либергу за возможность провести четыре недели в Доме писателей в Вентспилсе и завершить эту книгу.
Глава I. Карамзин: в начале будущего
В полном одиночестве я сел в почтовую карету, имея при себе только чемодан да баул на крыше…
Мартен обратил внимание на полки, уставленные английскими книгами.
– Я думаю, – сказал он, – что республиканцу должно быть по сердцу большая часть этих трудов, написанных с такой свободой.
– Да, – ответил Прококуранте, – хорошо, когда пишут то, что думают, – это привилегия человека.
Разуметь друг друга
«В Потсдаме есть русская церковь под надзиранием старого русского солдата, который живет там со времен царствования императрицы Анны. Мы насилу могли сыскать его. Дряхлый старик сидел на больших креслах и, слыша, что мы русские, протянул к нам руки и дрожащим голосом сказал: “Слава Богу! Слава Богу!” Он хотел сперва говорить с нами по-русски, но мы с трудом могли разуметь друг друга. Нам надлежало повторять почти каждое слово, а что мы с товарищем между собою говорили, того он никак не понимал и даже не хотел верить, чтобы мы говорили по-русски. “Видно, что у нас на Руси язык очень переменился, – сказал он, – или я, может быть, забываю его”. – “И то и другое правда”, – отвечали мы». Описанная здесь встреча произошла 4 июля 1789 года, на втором месяце поездки Русского Путешественника (далее РП) по странам Европы. РП стартовал из Твери 18 мая того же года; если же считать началом путешествия пересечение границы, то это произошло только 1 июня, так как до этого РП перемещался, строго говоря, по территории Российской империи – Тверь, Санкт-Петербург, Дерпт, Рига. И, только оказавшись в Курляндском герцогстве, которому еще шесть лет оставалось быть независимым – хотя бы формально – государством, РП пишет: «Мы въехали в Курляндию – и мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне на глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были обыкновенны». Собственно, в этих двух фразах содержится наиболее краткое, но вполне исчерпывающее описание того метода, что использован при написании отчета об этой поездке, занявшей больше года; отчет этот называется «Письма русского путешественника», и автором его является Николай Михайлович Карамзин. С этой книги начинается история русской прозы нового времени, история, имеющая начало и, слава богу, пока не имеющая конца.
Карамзин для русской словесности и общественного сознания был тем же, кем был Петр Великий для России вообще. И тот и другой сделали то, на чем мы до сих пор стоим. Что сделал Петр – известно всем; что сделал Карамзин – меньшему количеству людей, увы. Карамзин – это новый русский литературный язык, которым мы пользуемся до сих пор, это вид культурной и общественно-политической деятельности, именуемый «журналистикой» – в старом значении этого слова, то есть издание журналов, наполнение их текстами, формирование актуальной культурной и общественно-политической повестки дня, которая в этих журналах обсуждается. Карамзин написал первую русскую историю, ставшую событием в общественной жизни. Наконец, Карамзин сочинил «Бедную Лизу» – первый образец русской беллетристики, который можно счесть именно таковой, то есть «беллетристикой», «изящной словесностью», тем, что может заинтересовать не специального читателя из круга знакомых автора, а человека из определенной социальной группы. Когда пушкинская графиня из «Пиковой дамы» недовольно ворчит на предложение племянника принести ей русские романы – мол, а что, есть такие? – то она, в силу преклонного возраста, неправа. Такие были. К моменту написания «Пиковой дамы» – а никто, кажется, не считает это сочинение «историческим», то есть дело там происходит в начале 1830-х – «русские романы» существовали, и в не столь уж малом количестве; одну книжную полку средней длины они явно могли заполнить. Однако графиня живет совсем в другом времени. Вообще любопытно было бы посчитать, в каком возрасте она скончалась при столь романтических обстоятельствах. Мы знаем, что тайну трех карт открыл ей в Париже известный авантюрист граф Сен-Жермен, алхимик, путешественник, личность таинственная и скандальная. Так вот, Сен-Жермен бежал из Франции в 1760 году, после чего долго скитался по Европе, пока не умер, судя по всему, в 1784-м. Иными словами, графиня могла блистать в парижском обществе во второй половине 1750-х годов, в роскошные и разнузданные времена Людовика XV. Если ей было лет двадцать в, к примеру, 1759 году, значит, она родилась около 1730 года[4]. В 1833 году, когда Пушкин в Болдине сочинял «Пиковую даму», графине было почти 100 лет. «Русских романов», которые стала бы читать светская дама, не существовало ни когда ей было 20, ни 30, ни даже 40 или 50 лет. Карамзин сочинил «Бедную Лизу» в 1792-м – графиня, сверстница Екатерины Великой, к тому времени была уже сильно немолода и, видимо, так и не приучилась следить за новинками русской литературы.
Я подробно останавливаюсь на этой небезынтересной нумерологии только ради того, чтобы подкрепить очень нехитрую мысль: к началу 1790-х, когда Карамзин сочинял и публиковал «Письма русского путешественника», новая русская словесность (то есть та, что началась в новой России, созданной Петром) представляла собой весьма скромную по размаху (но не по качеству, конечно) область культурной деятельности, еще более скромно влияющую на общественную жизнь, на привычки и образ мысли той немногочисленной части русского общества, что владела грамотой и имела привычку и потребность читать. В этой словесности уже были крупные фигуры, от Ломоносова до Державина, от Тредьяковского до Фонвизина, однако она не стала еще важным элементом жизни России, не говоря уже о Европе – там ее вообще едва знали. Наконец, это была литература, состоявшая преимущественно из стихов и драматургии – но проза, этот хлеб словесности Нового времени, была в зачаточном состоянии. Она не покинула еще кабинет ученого или светский салон. Два главных в отечественной истории русских путешественника заставили прозу играть самую важную, присущую само́й ее природе роль – роль медиума, с помощью которого общество говорит о себе. Первый, Александр Николаевич Радищев, совершил – скорее всего вымышленное – путешествие из Петербурга в Москву и напечатал отчет о нем в своей домашней типографии в 1790 году. Его судили, приговорили к казни, заменили казнь на десятилетнюю ссылку в Сибирь, тираж книги уничтожили и разрешили переиздавать ее только в 1905 (!) году. Второй, Николай Михайлович Карамзин, юный знакомец Радищева, отправился в настоящее путешествие по Европе в мае 1789 года, после чего начал печатать отчет о нем – сначала в самим им издаваемом «Московским журнале», а затем – в альманахе «Аглая». Цензура не пропустила значительные куски травелога; в результате отдельным изданием «Письма русского путешественника» вышли в 1801 году, после смерти императора Павла I. Карамзина, к счастью, никто никуда не ссылал и ни к какому наказанию не приговаривал; более того, молодой царь Александр приблизил его к себе, сделал официальным историографом, а Карамзин, оставив всю свою литературно-журнальную деятельность, сосредоточился на сочинении «Истории государства Российского».
Оба этих отчета о путешествиях сыграли важнейшую роль в формировании общественного сознания в России. Радищевское сочинение стало настольной книгой многих декабристов – да и потом вошло в список обязательной для русского революционера и реформатора литературы. Карамзинский травелог имел весьма скромное прямое политическое воздействие, но именно он – первая настоящая европейская прозаическая книга в русской литературе. Более того, «Письма русского путешественника» ввели Европу в качестве важнейшего элемента русского общественного сознания – одновременно в каком-то смысле открыв русскую словесность для Европы. Русские гренадеры оказались в Европе во время Северной войны, имена русских авторов по большей части стали появляться в немецких и французских литературных и ученых разговорах и статьях с подачи Карамзина. Действительно, вслед за Петром Карамзин ввел Европу в Россию – и Россию в Европу.
В завершение нашего сравнения двух путешествий – очень важная деталь. Уже в середине XIX века читать «Путешествие из Петербурга в Москву» без специальных познаний в русской словесности предыдущего века – да и без соответствующей скидки – было невозможно. Тот, кого в советской школе мучили на уроках литературы словосочетанием «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй», меня поймут – хотя все это совершенно несправедливо в отношении несчастного Радищева. «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» – эпиграф к его сочинению, а не кусок текста, причем эпиграф, переделанный из «Телемахиды» Тредьяковского. Точно так же, кстати говоря, вся русская проза до Карамзина была не прозой, а переделанной поэзией (не считая, конечно, служебных жанров и эпистолярия, которые никто прозой не считал тогда). Книга Радищева закрывала детский период русской прозы; книга Карамзина сделала русскую прозу взрослой. Сегодня те, кто не утратил навыков чтения на человеческом, а не советско-постсоветском русском языке, воспринимают «Письма русского путешественника» безо всякого гандикапа, без скидки на почтенный возраст. Просто нужно дать себе труд внимательно и с уважением вчитаться.
«Бедная Лиза» была сочинена через два года после возвращения Карамзина из путешествия, и ее последующая читательская судьба совершенно иная, нежели у «Писем». В отличие от них «Лиза» стала сенсацией, нашла – по меркам тех времен, конечно, – массового читателя, после чего довольно быстро превратилась в литературный анахронизм. «Бедная Лиза» – важная веха в истории русской словесности, но веха
Но до того как мы перейдем к «Письмам русского путешественника», еще несколько слов. Прежде всего: о «Письмах» написано немало – и еще гораздо больше написано о Карамзине. Я не намерен здесь давать краткое изложение этих исследований, отмечу лишь, что некоторые из них просто замечательны (например, книга Юрия Михайловича Лотмана «Сотворение Карамзина») – так что пересказ только все испортит. Ниже предлагается опыт современного прочтения «Писем», но исходя из их исторической ретроспективы и перспективы. Нас интересует то, что Карамзин предлагает русской публике в качестве тем для размышлений и обсуждений, как именно он формулирует эти темы, на что обращает внимание, рисуя образ «Европы», как ему удается сделать свое путешествие не поездкой скифа Анахарсиса в Афины, где, в его представлении, находятся границы области пересечения двух множеств – множества под названием «Россия» и множества под названием «Европа». В конце концов, Карамзин был одним из первых, кто задумался о возможности того, что это пересечение существует – и в нем только и может существовать то, что называют «общественным мнением». «Общественное мнение» формируется общественной дискуссией. Дискуссия бывает устная и письменная, вторая важнее – ибо отпечатывает суждения на бумаге, которую можно прочесть и передать другому. Карамзин не только писал в журналы, он их издавал. Он – следуя за примером Николая Ивановича Новикова – стал первой настоящей мануфактурой по производству общественного мнения в России. Карамзин заполнял пустоту, зияние на месте его отсутствия.
Второе обстоятельство менее заметное, но очень серьезное. О том, что РП не равняется Н.М. Карамзину, сказано немало. Это естественно – одно дело автор, другое – его герой. Более того, там было два путешествия, одно совершил Карамзин, другое РП; эти маршруты по большей части совпадают, но не полностью. Скажем, РП сидит в Женеве несколько месяцев, оставив о пребывании там не очень богатые свидетельства, а Карамзин, как считает, к примеру, Лотман, за это время успел сгонять в Париж и посмотреть на революцию в первом бурном переломе первой ее стадии. Это исключительно важная тема – но в нашем рассуждении мы ее не будем затрагивать. Нас интересует только то, что