Император, обычно проявляющий величие и благородство, когда взывают к его сердцу, написал ему эти драгоценные строки: «Я тебя прощаю. Если не приведется нам больше свидеться на этой земле, утешь меня, умри как христианин и прими свое последнее причастие. Что касается твоей жены и детей, будь спокоен — они будут моё!». Пушкин, которого так часто обвиняли в либерализме, в революционном духе, поцеловал это письмо Императора и поручил передать ему, что умирает с сожалением, так как хотел бы жить, чтобы быть его поэтом и историком! Агония продолжалась 36 часов. В течение этих ужасных часов он ни на минуту не терял сознания. Его ум постоянно оставался ясным, светлым, спокойным. Он завел речь о дуэли только для того, чтобы получить от своего секунданта обещание не мстить за него и что он также запрещает своим отсутствующим шуринам драться с Дантесом! Впрочем, все, что он говорил своей жене, было ласково, нежно, утешительно. Он ни от кого ничего не желал принимать, кроме как из ее рук. Обернувшись к своим книгам, он сказал: «Прощайте, друзья!». Наконец, как бы сквозь сон, произнес слово: «Кончено!» Жуковский, который любил его, как отец, и все это время не отходил от него, утверждает, что в это последнее мгновение лицо Пушкина как будто озарилось каким-то новым светом, а в серьезном выражении его чела читалось словно удивление, точно он увидел нечто великое, неожиданное и сияющее! Эта совершенно поэтическая мысль достойна чистой, невинной, глубоко благочестивой и ясной души Жуковского. Бедную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое, казалось, неминуемо увлекало ее мрачное и глубокое отчаяние. Император был великолепен во всем, что он сделал для этой несчастной семьи!
Дантес, после продолжительного судебного процесса, был разжалован в солдаты и выслан за границу; его приемный отец, которого общественное мнение осыпало упреками и бранью, попросил отозвать его и покинул Россию, вероятно, навсегда.
Какая женщина осмелилась бы осудить мадам Пушкину? Ни одна! Поскольку все мы, в большей или меньшей степени, находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались, любили нас; все мы часто бываем неблагоразумны и играем с сердцем в эту страшную и непредсказуемую игру! Эта зловещая история, что зародилась среди нас, подобно стольким другим кокетствам, и на наших глазах углублялась, становилась все серьезней, мрачней и плачевней, могла бы послужить обществу большим, поучительным уроком несчастий, к которым могут привести непоследовательность, легкомыслие, светские толки и неблагоразумие друзей. Но сколько тех, кто воспользуется этим уроком?! Напротив — никогда еще петербургский свет не был так кокетлив, легкомыслен и так безрассуден в салонах, как этой зимой!
Печальной была зима этого 1837 года, которая лишила нас Пушкина, сердечного друга Maman, а потом и моего…
Письмо В. А. Жуковского С. Л. Пушкину, отцу поэта
Жуковский Василий Андреевич — 29 января (9 февраля) 1783 — 12 (24) апреля 1852. Поэт, переводчик. Воспитатель наследника русского престола, будущего императора Александра II. Друг, заступник при дворе А. С. Пушкина.
Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастьем, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это к несчастию верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных, ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой веселый смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал и навсегда — непостижимо! В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созреванье совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною, часто беспорядочною силою молодости, тревожимой гением, предается более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столь же свежей, как и первая; может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертью не оторвалось что-то родное от сердца?
И между всеми русскими особенную потерю сделал в нем сам государь. При начале своего царствования он его себе присвоил; он отворил руки ему в то время, когда он был раздражен несчастием, им самим на себя навлеченным; он следил за ним до последнего его часа; бывали минуты, в которые, как буйный, еще неостепенившийся ребенок, он навлекал на себя неудовольствие своего хранителя, но во всех изъявлениях неудовольствия со стороны государя было что-то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ими усиливалась, в одном — чувством испытанного им наслаждения простить, в другом — живым движением благодарности, которая более и более проникала душу Пушкина и наконец слилась в ней с поэзиею.
Государь потерял в нем свое создание, своего поэта, который принадлежал бы к славе его царствования, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра.
И государь до последней минуты Пушкина остался верен своему благотворению. Он отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался? Какое русское сердце не затрепетало благодарностью на этот голос царский? В этом голосе выражалось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной.
Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе все, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы.
Опишу просто все, что со мною было. В середу 27-го числа генваря в 10-ть часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Вхожу в переднюю. Мне говорят, что князь и княгиня у Пушкиных. Это показалось мне странным. Почему меня не позвали? Сходя с лестницы, я зашел к Валуеву. Он встретил меня словами: «Получили ли вы записку княгини? К вам давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает; он смертельно ранен». Оглушенный этим известием, я побежал с лестницы, велел везти себя прямо к Пушкину, но, проезжая мимо Михайловского дворца и зная, что граф Виельгорский находится у великой княгини (у которой тогда был концерт), велел его вызвать и сказал ему о случившемся, дабы он мог немедленно по окончании вечера, вслед за мною же приехать. Вхожу в переднюю (из которой дверь была прямо в кабинет твоего умирающего сына), нахожу в нем докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского, Валуева. На мой вопрос: каков он? Арендт, который с самого начала не имел никакой надежды, отвечал мне: очень плох, он умрет непременно.
Вот что рассказали мне о случившемся.
Дуэль была решена накануне (во вторник 26-го генваря); утром 27-го числа Пушкин, еще не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице со своим лицейским товарищем полковником Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повез к д‘Аршиаку, секунданту своего противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерену и которое произвело вызов от молодого Геккерена, он оставил Данзаса для условий с д‘Аршиаком, а сам возвратился к себе и дожидался спокойно развязки. Его спокойствие было удивительное; он занимался своим «Современником» и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице Русской истории для детей, трудившейся для его журнала); в этом письме, довольно длинном, он говорит ей о назначенных им для перевода пиесах, и входит в подробности о ее истории, на которую делает критические замечания, так просто и внимательно, как будто бы ничего иного у него в эту минуту в уме не было. Это письмо есть памятник удивительной силы духа: нельзя читать его без умиления, какой-то благоговейной грусти: ясный, простосердечный слог eго глубоко трогает, когда вспоминаешь при чтении, что писавший это письмо с такою беззаботностию через час уже лежал умирающий от раны. По условию, Пушкин должен был встретиться в положенный час со своим секундантом, кажется в кондитерской лавке Вольфа, дабы оттуда ехать на место; он пришел туда в часов <
Возвращение раненого Пушкина домой. С рисунка Бореля
Домой возвратились в шесть часов. Камердинер взял его на руки и понес на лестницу.
— Грустно тебе нести меня? — спросил у него Пушкин.
Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: «n‘entrez pas»[9], ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет.
Послали за докторами. Арендта не нашли; приехали Шольц и Задлер. В это время с Пушкиным были Данзас и Плетнев. Пушкин велел всем выйти.