Книги

Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения

22
18
20
22
24
26
28
30

Император, обычно проявляющий величие и благородство, когда взывают к его сердцу, написал ему эти драгоценные строки: «Я тебя прощаю. Если не приведется нам больше свидеться на этой земле, утешь меня, умри как христианин и прими свое последнее причастие. Что касается твоей жены и детей, будь спокоен — они будут моё!». Пушкин, которого так часто обвиняли в либерализме, в революционном духе, поцеловал это письмо Императора и поручил передать ему, что умирает с сожалением, так как хотел бы жить, чтобы быть его поэтом и историком! Агония продолжалась 36 часов. В течение этих ужасных часов он ни на минуту не терял сознания. Его ум постоянно оставался ясным, светлым, спокойным. Он завел речь о дуэли только для того, чтобы получить от своего секунданта обещание не мстить за него и что он также запрещает своим отсутствующим шуринам драться с Дантесом! Впрочем, все, что он говорил своей жене, было ласково, нежно, утешительно. Он ни от кого ничего не желал принимать, кроме как из ее рук. Обернувшись к своим книгам, он сказал: «Прощайте, друзья!». Наконец, как бы сквозь сон, произнес слово: «Кончено!» Жуковский, который любил его, как отец, и все это время не отходил от него, утверждает, что в это последнее мгновение лицо Пушкина как будто озарилось каким-то новым светом, а в серьезном выражении его чела читалось словно удивление, точно он увидел нечто великое, неожиданное и сияющее! Эта совершенно поэтическая мысль достойна чистой, невинной, глубоко благочестивой и ясной души Жуковского. Бедную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое, казалось, неминуемо увлекало ее мрачное и глубокое отчаяние. Император был великолепен во всем, что он сделал для этой несчастной семьи!

Дантес, после продолжительного судебного процесса, был разжалован в солдаты и выслан за границу; его приемный отец, которого общественное мнение осыпало упреками и бранью, попросил отозвать его и покинул Россию, вероятно, навсегда.

Какая женщина осмелилась бы осудить мадам Пушкину? Ни одна! Поскольку все мы, в большей или меньшей степени, находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались, любили нас; все мы часто бываем неблагоразумны и играем с сердцем в эту страшную и непредсказуемую игру! Эта зловещая история, что зародилась среди нас, подобно стольким другим кокетствам, и на наших глазах углублялась, становилась все серьезней, мрачней и плачевней, могла бы послужить обществу большим, поучительным уроком несчастий, к которым могут привести непоследовательность, легкомыслие, светские толки и неблагоразумие друзей. Но сколько тех, кто воспользуется этим уроком?! Напротив — никогда еще петербургский свет не был так кокетлив, легкомыслен и так безрассуден в салонах, как этой зимой!

Печальной была зима этого 1837 года, которая лишила нас Пушкина, сердечного друга Maman, а потом и моего…

Письмо В. А. Жуковского С. Л. Пушкину, отцу поэта

Жуковский Василий Андреевич — 29 января (9 февраля) 1783 — 12 (24) апреля 1852. Поэт, переводчик. Воспитатель наследника русского престола, будущего императора Александра II. Друг, заступник при дворе А. С. Пушкина.

Здесь приводится первоначальная редакция письма Жуковского, т. е. тот текст, который читался в первом (черновом) из двух списков до начала каких-либо исправлений.

Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастьем, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это к несчастию верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных, ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой веселый смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал и навсегда — непостижимо! В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созреванье совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною, часто беспорядочною силою молодости, тревожимой гением, предается более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столь же свежей, как и первая; может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертью не оторвалось что-то родное от сердца?

И между всеми русскими особенную потерю сделал в нем сам государь. При начале своего царствования он его себе присвоил; он отворил руки ему в то время, когда он был раздражен несчастием, им самим на себя навлеченным; он следил за ним до последнего его часа; бывали минуты, в которые, как буйный, еще неостепенившийся ребенок, он навлекал на себя неудовольствие своего хранителя, но во всех изъявлениях неудовольствия со стороны государя было что-то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ими усиливалась, в одном — чувством испытанного им наслаждения простить, в другом — живым движением благодарности, которая более и более проникала душу Пушкина и наконец слилась в ней с поэзиею.

Государь потерял в нем свое создание, своего поэта, который принадлежал бы к славе его царствования, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра.

И государь до последней минуты Пушкина остался верен своему благотворению. Он отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался? Какое русское сердце не затрепетало благодарностью на этот голос царский? В этом голосе выражалось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной.

Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе все, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы.

Опишу просто все, что со мною было. В середу 27-го числа генваря в 10-ть часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Вхожу в переднюю. Мне говорят, что князь и княгиня у Пушкиных. Это показалось мне странным. Почему меня не позвали? Сходя с лестницы, я зашел к Валуеву. Он встретил меня словами: «Получили ли вы записку княгини? К вам давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает; он смертельно ранен». Оглушенный этим известием, я побежал с лестницы, велел везти себя прямо к Пушкину, но, проезжая мимо Михайловского дворца и зная, что граф Виельгорский находится у великой княгини (у которой тогда был концерт), велел его вызвать и сказал ему о случившемся, дабы он мог немедленно по окончании вечера, вслед за мною же приехать. Вхожу в переднюю (из которой дверь была прямо в кабинет твоего умирающего сына), нахожу в нем докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского, Валуева. На мой вопрос: каков он? Арендт, который с самого начала не имел никакой надежды, отвечал мне: очень плох, он умрет непременно.

Вот что рассказали мне о случившемся.

Дуэль была решена накануне (во вторник 26-го генваря); утром 27-го числа Пушкин, еще не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице со своим лицейским товарищем полковником Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повез к д‘Аршиаку, секунданту своего противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерену и которое произвело вызов от молодого Геккерена, он оставил Данзаса для условий с д‘Аршиаком, а сам возвратился к себе и дожидался спокойно развязки. Его спокойствие было удивительное; он занимался своим «Современником» и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице Русской истории для детей, трудившейся для его журнала); в этом письме, довольно длинном, он говорит ей о назначенных им для перевода пиесах, и входит в подробности о ее истории, на которую делает критические замечания, так просто и внимательно, как будто бы ничего иного у него в эту минуту в уме не было. Это письмо есть памятник удивительной силы духа: нельзя читать его без умиления, какой-то благоговейной грусти: ясный, простосердечный слог eго глубоко трогает, когда вспоминаешь при чтении, что писавший это письмо с такою беззаботностию через час уже лежал умирающий от раны. По условию, Пушкин должен был встретиться в положенный час со своим секундантом, кажется в кондитерской лавке Вольфа, дабы оттуда ехать на место; он пришел туда в часов <пробел>. Данзас уже его дожидался с санями; поехали; избранное место в лесу у Комендантской дачи; выехав из города, увидели впереди другие сани; это был Геккерен с своим секундантом; остановились почти в одно время и пошли в сторону от дороги; снег был по колена; по выборе места надобно было вытоптать в снегу площадку, чтобы и тот и другой удобно могли и стоять друг против друга и сходиться. Оба секунданта и Геккерен занялись этою работою; Пушкин сел на сугроб и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием. Наконец вытоптана была тропинку в аршин шириною и в двадцать шагов длиною; плащами означили барьеры, одна от другой в десяти шагах; каждый стал в пяти шагах позади своей. Данзас махнул шляпою; пошли, Пушкин почти дошел до своей барьеры; Геккерен за шаг от своей выстрелил; Пушкин упал лицом на плащ и пистолет его увязнул в снегу так, что все дуло наполнилось снегом. «Je suis blessé»[7], сказал он, падая. Геккерен хотел к нему подойти, но он, очнувшись, сказал: «Ne bougez pas; je me sens encore assez fort pour tirer mon coup»[8] Данзас подал ему другой пистолет. Он оперся на левую руку, лежа прицелился, выстрелил, и Геккерен упал, но его сбила с ног только сильная контузия; пуля пробила мясистые участи правой руки, коею он закрыл себе грудь, и будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки; эта пуговица спасла Геккерена. Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал: «Bravo!» Между тем кровь лила из раны, было надобно поднять раненого; но на руках донести до саней было невозможно; подвезли к нему сани, для чего надобно было разломать забор, и в санях довезли его до дороги, где дожидала его Геккернова карета, в которую он и сел с Данзасом. Лекаря на месте сражения не было. Дорогою он, по-видимому, не страдал, по крайней мере этого не было заметно; он был, напротив, даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты.

Возвращение раненого Пушкина домой. С рисунка Бореля

Домой возвратились в шесть часов. Камердинер взял его на руки и понес на лестницу.

— Грустно тебе нести меня? — спросил у него Пушкин.

Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: «n‘entrez pas»[9], ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет.

Послали за докторами. Арендта не нашли; приехали Шольц и Задлер. В это время с Пушкиным были Данзас и Плетнев. Пушкин велел всем выйти.