Роберт должен был пробыть в Вашингтоне еще дня три-четыре по каким-то своим делам и для того, чтобы убедиться, что мои дела идут нормально. Двое из встретивших нас в аэропорту молодых людей, собирались поселиться вместе со мной в той же квартире, а третий был чем-то вроде моего курьера.
— Это ваша квартира, — сказал один из них. Это сообщение очень меня удивило. — Она снята правительством США специально для вас — на тот период, пока вы адаптируетесь к новой жизни…
Другой служащий, назвавшийся Джоном, сказал:
— Мы с Джеффом какое-то время будем жить тут же, но мы не хотим, чтобы вы думали, что это для того, чтобы не спускать с вас глаз или вообще как-то вас контролировать.
Мне они оба нравились. Джону было лет тридцать пять, он был остроумен и интеллигентен. Джеффу было около пятидесяти пяти, у него было отличное чувство юмора, — может быть, немножко слишком сдержанное, чтобы быть очевидным.
— Мы тут только ради одного — ради вашей личной безопасности, — сказал Джефф. — Так что рассматривайте нас как людей из Службы друзей-телохранителей.
— Есть у нас подозрение, что КГБ будет землю носом рыть, вынюхивая, где именно вы находитесь, — сказал Джон.
— Ян! — воскликнул Джефф и, подражая Гарри Куперу, подтянул брюки. — И кое-кто из их ребят большие в этом спецы.
Когда Роберт несколько дней спустя собрался назад в Японию, я не ожидал, что мне будет так непросто прощаться с ним. За эти несколько дней мы в самом деле подружились и. что меня особенно удивило, я испытывал чувство зависимости от него. Позже Джефф и Джон растолковали мне, что это чувство в таких обстоятельствах вполне естественно. Когда человек бросает все, к чему привык, и оказывается в другой стране и в другой жизни, он на какое-то время становится как бы без царя в голове, и тот, кто покровительствует ему в такие дни, очень быстро превращается для него в существо, без которого трудно обойтись.
В течение первых нескольких дней я редко решался покидать свою квартиру. Я отдыхал, ел, отсыпался, и день ото дня все более набирался сил. Я был словно больной, приходящий в себя после долгой лихорадки. Джефф, Джон и я часами болтали о всякой всячине, и они старались дать мне как можно более детальное представление о жизни в Америке. Мне это было интересно. Я спрашивал их обо всем: о социальном страховании, о том, как делать покупки и т. д. и т. п.
Мои компаньоны оказались людьми дружелюбными, легкими в общении. За годы работы в разведке у меня выработалось некое шестое чувство на людей. Пообщавшись с человеком несколько часов, я мог сказать, искренен он или нет. И Джефф и Джон были искренние, заботливые люди. После того как я начал понемногу обретать былую энергию, мы с Джеффом порой отправлялись погулять — чего-нибудь выпить или заглянуть в кино. Иногда мы ездили в Вашингтон — в театр. Постепенно мы подружились, и по мере того как я шаг за шагом, по выражению Джона, возвращался к жизни, меня начала посещать мысль, что процесс открытия Америки не так уж и болезнен, как я сперва опасался. Все было для меня в новинку, и все было интересным: универсальные магазины, супермаркеты, поток машин на улицах, — все, все. По выходным мы шатались по разным паркам и даже бывали в зоопарке.
— Наш зоопарк — гвоздь сезона, — сказал мне Джон. — Люди съезжаются сюда со всего мира, чтобы поглазеть на китайских панд и побиться об заклад насчет того, беременна Линг-Линг или нет.
Они были прелестны, эти гигантские панды, похожие на туго набитые ватой игрушки. Но более всего мне нравилось наблюдать за посетителями. Я глаз не спускал с заливающихся смехом, счастливых детишек да и с их родителей, которым в зоопарке было не менее весело, чем их чадам. Думаю, первое свое впечатление об американской семье я получил именно во время тех посещений зоопарка.
По воскресеньям Джефф и Джон брали меня в ту или другую церковь в Вашингтоне. Я бывал на службах и в протестантских храмах, и в католических, был в национальном кафедральном соборе и в греческой православной церкви. И прихожане во всех этих храмах напоминали мне тех, кого мне случалось видеть в православных церквях в Москве. Когда они молились, лица их светились счастьем, а когда они покидали храм после службы, было видно, что в душе их царит мир и покой.
Но в конце концов пришло время, когда мне надо было определить свою позицию в связи с моим статусом политического беженца. Конечно же, я понимал, что в обмен за предоставление убежища в США и ради того, чтобы добиться доверия к себе, мне надо будет пройти через процедуру подробнейшего опроса. Мне придется честно ответить на все вопросы о моей жизни, служебной карьере и причинах, подвигших меня к бегству. Я был готов ответить на такого рода вопросы, если они не будут выходить за некие рамки. В первый же день по прибытии в Виргинию я вполне определенно очертил границы этих рамок правительственному чиновнику — тому, который сказал, что будет при мне вроде курьера:
— Я попросил политического убежища в Америке, потому что мне более не под силу было терпеть политику советского режима. Но я не собираюсь ничего говорить о тех офицерах КГБ, которых считаю приличными людьми, так же как и о моих агентах в токийской резидентуре. А кроме того, я не намерен брать какие-либо деньги от ЦРУ.
— Такого рода лояльность достойна всяческого восхищения, мистер Левченко. Особенно когда человек идеологически не приемлет советскую систему и ее политику, — ответил курьер.
— Я не могу предать тех людей. Это абсолютно невозможно для меня. Я им многим обязан — и лично, и с точки зрения морали, — заявил я. — Для меня это настолько важно, что я требую официального заверения, что любая полученная от меня информация никогда не будет использована во вред кому бы то ни было.
Именно в этот момент курьер прервал меня, чтобы сказать, как мне лучше к нему обращаться.
— Я вас понял, Стан. Могу я называть вас так? А я — Боб.