— Мм… — протянула она и отвела взгляд.
Исайя снова посмотрел в воду.
— Ой! Лицо-то исчезло.
Сара утерла лоб и тронула платок на голове, словно проверяя, на месте ли он.
— Вернется еще. Когда-нибудь.
Исайя кивнул и хотел было снова помотать ногой в воде, но тут объявился Джеймс. Неслышно подкрался к ним сзади. Хоть бы на сухую веточку наступил или камень задел ботинком. Так нет же, всегда он подбирается неслышно, как дикий зверь. Шляпа низко надвинута на глаза, в руках зажато ружье.
— Пора по хижинам да укладываться на боковую. Солнце уж зашло почти, не видите, что ли? Хватит тянуть кота за хвост. Нет времени прохлаждаться. Расходитесь.
Губы его не кривились в усмешке, наоборот, были скорбно поджаты. Но даже когда тубабы улыбаются, в радости их ощущается нотка безысходности. Не раскаяния, нет. Они словно знают, что накликали на себя нечто неотвратимое и страшное, и оно вот-вот грянет. Сара не взглянула на Джеймса, только вскинула брови и скривила губы на сторону. Странные они, эти йово. То есть тубабы.
Покосившись на Исайю, она направилась к своей хижине.
— Доброй ночи, мисс Сара, — шепнул он.
Услышав это «мисс», Джеймс смерил его взглядом. Обернувшись, Сара увидела, как Исайя припустил к хлеву. И пошла обратно к тропинке, переступая через заросли сорняков, может, не так грациозно, как Пуа, но тоже вполне ловко.
«Слыхали? Исайя-то назвал меня мисс, и прямо при том, чьего имени я из уважения к Мэгги не произношу вслух. Храбрость это или глупость, не так уж и важно. А только теперь у меня есть свидетель. Да будет так».
Наклонившись на ходу, Сара сорвала охапку шпорника. Потом еще одну. Войдя в хижину, она, то замирая, то снова принимаясь двигаться, как во время молитвы, разложила цветы по углам комнаты. И произнесла, опустившись на табурет:
— Да приманишь ты истину, да отгонишь ложь.
Широко расставив ноги, она приподняла платье, надеясь остудить пылающее тело. Но легче не становилось, и Сара тронула платок, голова под которым уже начала чесаться. Бывает такое с воспоминаниями: как давай тыкаться прямо в голову да клевать в мозг, прямо сладу нет с ними.
Она размотала ткань, и конец платка свесился до самой земли, занавесив ей один глаз. Но другим она отчетливо видела разложенные по углам цветы.
«Не ликвидамбар, конечно. Но сойдет».
Рут
Луна скрылась куда-то, и Рут поднялась с кровати. Осторожно прошла по ковру, но тапочек не надела и домашний халат не накинула. Ночной сорочки вполне хватит. Ни свечи, ни лампы она зажигать не стала. «Никакого света. Никакого света». Она попытает счастья в темноте. А если споткнется, разобьет коленку, случайно наткнувшись на какой-нибудь предмет мебели, или, оступившись, скатится с лестницы, значит, так тому и быть. Пусть она разобьется, это будет означать лишь то, что ее внешний облик наконец начнет соответствовать внутреннему, и больше не придется тщательно скрывать и одиноко оплакивать свои сколы и трещины. Люди увидят их и зарыдают вместе с ней, осознав, что она невинна. Ее слезы. О, ее слезы!
Выйдя на крыльцо, Рут остановилась меж двух главных колонн и вытянула вперед руки. То ли просто так, то ли в надежде поймать редкий тут, в Миссисипи, ветерок. Как же она ему обрадовалась! Он осушил влагу на ее бледной, усыпанной веснушками коже, и Рут вдруг ощутила себя ладной и гладенькой. Закрыв глаза, она отдалась на милость ветру и принялась тихонько раскачиваться из стороны в сторону, как во время молитвы. Будто бы охваченная экстазом религии, которую исповедовала, или, вернее сказать, которую ей велели исповедовать. Ту самую, в которой ей — из-за ее пола — всегда предстояло оставаться на вторых ролях, держаться на пару шагов позади. Голова опущена, очи долу. Ты — не полноценное существо, а лишь ребро.