В серебряные смотрятся пластины
сапфиры, словно женские зеницы;
ветвящиеся в золоте зарницы —
не свадьба ли зверей, чьи гибки спины;
в мерцаньи смутном жемчуга едины
при созерцаньи дикой вереницы,
где исчезают лица, словно птицы.
Вот риза, вот венец, а вот страна;
как на ветру зерно, она видна;
вся, как река в долине, просияла;
так блещет обрамленная стена.
На солнце три сияющих овала;
и материнский лик, и, как миндаль,
пречистые персты; пространства мало,
и серебро — кайма, в которой даль,
а сумрак этих рук явил едва,
Кто царствует и на святой иконе,
и в монастырской келье, как на троне,
Тот Сын, целебный ток на горном склоне
и на неведомом доныне лоне
небес, чья вечна синева.
Ее рукам не до потерь,
и лик Ее открыт, как будто дверь
в тень сумерек, чьи отсветы — намеки,
когда в улыбке милостивой щеки,
пока блуждает свет среди утрат.
Царь чувствует закат, и царь поник.
Он шепчет: как Твои понять уроки?
Страшимся, страждем, ищем, где истоки;
Твой любящий влечет нас вечно Лик,
но почему черты Твои далёки?
Лишь для святых Ты радостный родник.
И царь в тяжелой мантии своей
всех подданных недвижней и слабей;
душевного спасения не чает,
хотя блаженство ближе средь скорбей.
А бледный царь, чьим волосам больным
тяжел венец, жил помыслом иным,
лицом, что незаметно остальным,
подобен Лику в золотом овале
и, облачен сиянием родным,
не смел признать: Она его встречает.
Два облаченья восторжествовали
так в тронном зале златом неземным.
Певец поет перед сыном государя
Памяти Паулы Беккер-Модерзон
Дитя! Когда смеркается вокруг,
твой обиход — лишь песнь былого блага,
когда в крови певца таится сага,
а голос — мост, где слышен отзвук шага,
и струны — продолженье чутких рук.
Поведает о том, что вне времен,
о возникающем из паутины
и образующем свои картины,
в небывшем жизнь, в несбыточном глубины,
и петь он будет, ими умудрен.
Ты отпрыск рода знатного, в котором,
за жизнь твою страшась издалека,
мужи и жены молчаливым хором
с портретов смотрят, как, смущен простором,
ты в белом зале взор встречаешь взором
и светится твоя рука.
А жемчуг с бирюзой тем драгоценней,
завещанные женами, чей взгляд
с картин или с лугов из царства теней,
и жемчуг с бирюзой тем драгоценней,
и кольца жен с девизами священней;
их запах, шелестя, шелка таят.
От них ты геммы получил в наследство,
чей блеск из окон предвещает взлеты,
у книг же, что твое листало детство,
в шелках их подвенечных переплеты,
но письмена — всего лишь только средство,
и с позолотой и без позолоты
в них твое имя и его оплоты.
Все, кажется, уже произошло.
Как будто не придешь ты никогда,
спешили в кубках омочить уста;
пусть им сулила радости мечта,
во всех скорбях им было тяжело,
и неспроста
заложник ты стыда.
О бледное дитя! Ты жизнь при этом.
Пришел к тебе певец и подал весть.
Ты больше леса, грезящего летом,
и солнечным ты преисполнен светом;
и серых дней напрасна месть,
и жизнь твоя с твоим большим секретом:
отягощенный предками, ты есть.
Былые времена легки, как вздохи;
жизнь среди них тебе не надоест;
к чудесному готовят их сполохи,
когда картины с ними — не подвохи;
в едином знаке разные эпохи,
и поднимает их твой четкий жест.
А смысл всего, что было до сих пор,
в том, чтобы тяжесть прошлого легчала,
и образовывалось бы начало
в нас тем же чудом: время и простор.
А женщины, как из слоновой кости
с подсветкою из роз, чьи краски зыбки,
как дальние монаршие улыбки,
так улыбались каменные гости,
когда сироты гнулись, точно трости,
и мальчики звучали, словно скрипки,
готовы к смерти ради пышных кос;
на службе у Мадонны девы гибки,
хоть рушится мир под откос,
и ноты подбирал не без ошибки
неведомый лютнист в пылу своем;
пронзен был теплый бархат острием.
Судьба предпосылала веру счастью,
прощались, плача, вечером к ненастью;
над шлемами, земле грозя напастью,
качалась битва кораблем.
И поднимались города волнами,
сходя на нет в падении тяжелом,
и с хищной птичьей силой временами
грозили копья городам и селам,
а для детей уподоблялись школам
сады, где украшались игры снами,
и для тебя насущной станет притчей
быт, бытие, событие, обычай,
чтоб мощно ты произрастал, пока
так прививаются к тебе века,
чтоб разрастался целый сад обличий.
О бледное дитя! Певец богат
твоей судьбой: таится песня в ней.
Переливаясь множеством огней,
так праздничный в пруду сияет сад.
Звезду и лес таит в себе поэт,
к вещам предрасположенный другим,
весь мир, который может быть воспет
лишь с трогательным образом твоим.
Мужи из дома Колонна
Мужи чужие, как ваш облик тих,
изваянный. В седле под небесами
сидите вы, любившие простор;
великолепными верными псами
лежат ваши руки до сих пор.
Ваше виденье — мир напряженный,
где образов совершенных не счесть:
оружье, хоругви, плоды и жены,
источник, доверием завороженный:
все это есть, и все это весть.
А что до ваших ранних лет,
когда еще вы не воевали,
пурпура папского не надевали,
и на охоте маху давали,
и перед женщинами пасовали,
и по-мальчишески тосковали.
Неужто навеки простыл их след?
И вы забыли, что было встарь?
Была Мария, и был алтарь,
где новорожденный Небесный Царь
в боковом корабле;
а на земле
усик цветочный
мыслью точной
вас уловил,
фонтаны явил,
а водомет —
в саду целый мир.
Окно до самого пола, как дверь,
парк тропинок, лугов зеленых,
близких таких и таких отдаленных,
светлых, но прячущихся осторожно,
шум вод, как шум ливней возобновленных,
как будто утро уже невозможно
после подобных ночей продленных,
слишком звездных издалека.
Отроки, крепла ваша рука
теплая (незаметно для вас)
и ширилось ваше виденье с тех пор.
Второй книги вторая часть
Отрывки из потерянных дней
Как птица приучается к ходьбе,
в паденьях тяжелея беспричинных,
и как земля, в когтях читая длинных
преданье о больших вещах старинных,
листает книгу о самой себе,
листы почти что в листья превратив,
в растения,
коснувшиеся нив;
лишь в сторону ползут, их вверх не тянет,
и в борозду безжизненно поник,
уже бутон; он увядает, вянет,
как хворое дитя, как блекнет лик
в гробу, где не поднимешь рук веселых,
а в полных кубках, звонких и тяжелых,
одни лишь отраженья на пиру;
как на вечернем слышится ветру
зов жалобный при колокольном звоне,
цветы так засыхают на балконе;
как самоцветы выцвели на фоне
волос, опровергающих игру;
как рано поутру
в апреле смотрят из палат больные
на благодатные лучи дневные,
как будто это к ним идут родные
и возвращают улицам весну,
простор, великолепье, тишину,
и дружно улыбаются дома,
которые страшила ночью тьма,
гроза, небесный рвущая покров,
гроза, гонительница талых льдов,
гроза, властительница городов,
которой нехотя, послушно
спадает бремя с плеч,
чтобы извне великий гнев навлечь,
который, двинувшись извне, готов
и днем больных душить, которым душно,
чья вера в блеске утреннем виднее…
…Как ночи в блекнущей листве длиннее,
и там, где схожа темнота с недугом,
поплакать негде любящим друг с другом,
когда любовь прибежища не чает,
как дева по камням идет нагая,
как бродит пьяный, средь берез блуждая,
как слово ничего не означает,
но все-таки дорогу ищет к слуху,
чтоб, в мозг закравшись, учинить разруху,
скачками приводя в движенье члены;
как старики, сердясь на перемены,
свой род готовы при смерти проклясть,
ввергая внуков горестям во власть;
как трепетные розы из теплицы,
голубизны обманчивой жилицы,
на холоде, где замерзают птицы,
и снег во тьме — смертельная напасть,
и как земле вращаться тяжело
от мертвецов, хоть всех они покорней,
и руки убиенному свело,
средь вечной тьмы вцепившиеся в корни;
и как цветок, приземистый, но стройный,
в себя вобравший свежесть летних рос,
убит на ветреном лугу грозою,
но корнем, привлеченным бирюзою,
в серьгу красавицы покойной врос,
так длились дни мои за часом час
и образ мой творили без прикрас,
который весь был иглами исколот,
а я терпел уколы долгих ливней,
игравших мной с годами беспрерывней,
но в превращеньях все еще я молод.
Голоса
(Девять листов с титульным)
Титульный лист
Богатым лучше молчать и счастливым;
брезгуют их безликой толпой.
Слово убогим и молчаливым,
пусть они скажут: я слепой
или: ослепну вот-вот, наверно;
или: на этой земле мне скверно;
или: болен ребенок мой;
или: я лишний всегда и везде.
И этого мало в горькой нужде.
Все безучастно проходят мимо,
так что петь им необходимо.
И подобный напев неплох,
но у людей другая утеха:
поют кастраты не без успеха.
Однако бедных слушает Бог,
и даже скопцы Ему не помеха.
Песня нищего
От ворот к воротам на сквозняке
иду я в дождь и в жару;
правое ухо к правой руке
склоню порой и замру:
мой голос мне слышится вдалеке,
его не узнать в миру.
Криком я собственный голос глушу
и подаянью рад;
жизнью обязан я грошу,
о большем поэты кричат.
И остается, как во сне,
в ладони лицо уронить,
среди людей от людей в стороне
мнимый покой хранить;
иначе скажут, что негде мне
голову преклонить.
Песня слепого
Проклятье, вы внешние, я слеп;
все тот же гнет и все тот же склеп
за каждым поворотом;
ведет меня женщина, как и вчера,
сера, как моя рука сера;
наш путь в пустоте к пустотам.
Люди мнутся, мнят, что звучней
они в отличие от камней,
но жизнь моя — жажда, желанье дней,
пробужденье и проба,
и крик непрерывный во мне слышней,
хоть я не знаю, кто голодней:
сердце или утроба.
Узнали напев? Не вами пропет,
он верен иному ладу;
к вам каждое утро приходит свет,
тепло принося и прохладу;
от лица к лицу ваш тянется след,
и вам сулит он пощаду.
Песня пьяницы
Оно вне меня. Ах если б во мне!
Хотел постичь я нечто в вине.
(Не понял я: это риск.)
И, мной овладев от глотка до глотка,
оно обдурило меня, дурака,
вдрызг.
Но я ему, видно, не по нутру,
с гадиной-смертью ведет игру
то, чего я алкал;
я карта замызганная, не труп;
расчешет мною смерть свой струп
и мной подотрет свой кал.
Песня самоубийцы
Еще мгновенье постою,
и перережут веревку мою,
вот жалость!
Но не парю я в облаках,
и вечности в моих кишках
хоть малость.
На ложке жизнь как размазня;
плевать на ложку!
Мне предоставьте вы меня
не понарошку!
Жизнь — варево, а мир — горшок,
толпа сыта;
а у меня от жизни шок
и тошнота.
Поймите же, мне жизнь во вред,
противный вкус во рту;
на тысячу ближайших лет
диету предпочту.
Песня вдовы
Сперва жизнь была ко мне добра,
как всех, меня грела ее игра,
скрыв от меня, что придет пора,
когда юности нет в помине;
год исчез, другой год исчез,
и нечего больше ждать чудес;
утратила жизнь для меня интерес,
порвавшись посередине.
Моя ли вина, нет, ничья вина;
терпели мы оба, не я одна,
но смерть нетерпелива.
Смерть ходит плохо, но смерть пришла,
пришла, разорив меня дотла,
ее — не моя пожива.
И что теперь своим я сочту?
И не дает ли взаймы нищету
судьба средь прочих уродств?
Притом судьба не сулит удач,
среди обид сулит она плач,
скупщица ветхих банкротств.
Скупила судьба, не платя ничего,
все выраженья лица моего,
мой шаг и поступь мою;
теперь завершила судьба торги,
я только отброс для этой карги,
и вот я ни с чем стою.
Песня идиота
Движений моих нельзя прерывать.
Они говорят: ничему не бывать.
Пускай!
Так, почему. Пустота с пустотой,
но в средоточии Дух Святой
и некий дух (ты знаешь) — устой,
пускай!
Не нужно думать, что может быть.
Слишком опасна такая прыть.
Кровь невзначай.
Кровь — тяжелейшее. Кровь ни гу-гу!
Думаю, больше я не могу.
Пускай!
Какой же это прелестный бал,
багрянец всюду — девятый вал.
Рай! Он уже готов.
Кто там в ответ на зов?
Какой же это странный порыв!
Кипучий натиск, напор, наплыв!
Хоть неизвестно чей, но призыв.
Пускай!
Песня сироты
Я никто и днем, и во тьме ночной.
Нечего ждать мне судьбы иной
на свете.
У кого есть дети,
сжальтесь надо мной.
Но я все равно останусь для вас
скошенным колоском;
рано лелеять меня сейчас,
поздно будет потом.
Ветошь, как вечность, мой голос тих;
едва не сгорев со стыда,
быть может, с Богом в лохмотьях моих
останусь я навсегда.
А кто-то добрый, полный сил,
не чающий потерь,
мне гладить волосы любил…
Но нет его теперь.
Песня карлика
Душа моя, быть может, пряма,
но кособоки ее закрома,
и, кажется, кровь кривится сама,
во всем допуская промах;
сад бы душе моей да постель,
костяк между тем — ее колыбель,
крылья души в переломах.
Руки мои — чета горемык;
сам я к ним так и не привык;
тяжелые, скользкие — прыг да прыг,
как маленькие жабы.
Чахну, печаль мою дразня,
и безнадежна моя возня;
зачем же Бог еще терпит меня?
Мне в перегной пора бы.
Бог счел меня, может быть, наглецом
за вечно кислую мину,
но, прежде чем стану я мертвецом,
я свету подставлю спину,
поскольку вровень с моим лицом
я вижу разве что псину;
вот свет мой, и дело с концом.
Песня прокаженного
Я тот, кого покинуло всё,
я тот, кого не помнит никто;
проказа мной овладела;
трещотка — моя снасть,
чтобы возвещать напасть
людским ушам то и дело,
а люди мимо спешат,
и деревяшки их не страшат;
чужих забот и чужих утрат
люди знать не желают.
А где моя трещотка трещит,
там дома я; трещотка — мой щит.
Всю жизнь я с нею наедине.
Никто не сунется ко мне,
так она верещит.
И я куда ни пойду, я один.
Ни женщин поблизости, ни мужчин,
ни детей беззаботных.
Пугать не хочу животных.
О фонтанах
Вдруг явственно фонтаны мне предстали;
каждый был кущей в дебрях из стекла;
скажу о них, как о слезах печали
в больших мечтах тоски моей текущей
и забывающей, что жизнь прошла.
Но как забыть прикосновенье длинных
небесных рук, в которых вещи целы,
когда я видел вечер средь равнинных
пространств и восхождение старинных
садов, когда в печалях беспричинных
девичьим песням грезятся пределы,
где в сумеречной бледности мотив
присутствует, себя осуществив,
и отражается в прудах бестинных.
Я помню, что подобен я фонтанам,
и нечего мне в жизни больше ждать;
во взлете и в паденьи беспрестанном
в конечном счете все же ниспадать.
Я знаю: эти струи — ствол ветвистый;
я знаю малый пламень голосистый
и пруд седой, необозримо мглистый,
в котором берег отразился кромкой,
а небо на закате тенью ломкой
сторонится обугленного леса,
не свод, не полог, но и не завеса,
имеющее вряд ли мир в виду…
А как не вспомнить, что звезда звезду
находит, мертвым камнем застывая
в галактиках, где лишь сквозь слезы льду
дано прозреть? Вдруг даль небес живая
мы для других, загадка вековая
их вечеров? Не нас ли воспевая,
там славы достигают их поэты?
Молитвенно, быть может, к нам воздеты
оттуда руки? Но и для проклятья,
соседи Бога среди бездн пустынных,
не лишены мы тоже вероятья;
что если к нам они взывают с плачем,
как будто мы от них свой образ прячем,
и если бы не свет от их божниц,
не различали бы своих мы лиц.
Читающий
Читал я долго, и в теченьи дня
дождь за окном не мог отвлечь меня.
Я даже ветер слышать перестал,
так я читал.
И на листах я видел, как на лицах,
раздумия, как будто тяжело
им оттого, что жизнь мою влекло
буксиром время в собственных границах,
и в сумерках от времени светло,
лишь вечер, вечер, вечер на страницах.
Наружу не гляжу, но рвутся строки,
чтобы словам соскальзывать, катиться
и медлить перед тем, как распроститься,
и знаю я тогда, что сад — частица
пространств, где прояснились небеса
и солнце обещает возвратиться.
И летняя так наступает ночь,
и человек встречает у обочин
дорог другого, так сосредоточен,
так пристален в общении, так точен,
что сказанное можно превозмочь.
От книги оторвусь, весь мир читая,
который так велик и так знаком,
что нет ему, как мне, конца и края,
и это разве только первый том
читаю я, себя в него вплетая.
Мои к вещам приноровились взоры,
в неизмеримом находя повторы,
и тянется земля уже туда,
где с небесами совпадут просторы,
и дом последний — первая звезда.