Кто любит меня любовью такой,
чтоб жизнью не дорожить
и утопиться в пучине морской,
чтоб каменный мой разрушить покой,
лишь бы мне жить, жить?..
Где кровь моя? Камень мне надоел,
гнетущую тишь храня,
а жизнь хороша, желанный удел.
Где тот, кто настолько смел,
чтоб разбудить меня?
Пусть будет мне жизнь золотая дана
в изобилии благ…
Буду плакать одна,
над морем вечно грустна;
хоть моя кровь хмельнее вина,
но не отдаст морская волна
того, кто любил меня так.
Сумасшедшая
Думает что-то, что-то тая…
Ты кто такая, Мари?
Я королева, вот кто я!
Предо мной на коленях замри!
Плачет она: я была… была…
Кем ты была, Мари?
Я дочь ничья, ни двора ни кола.
Вот и поговори!
Так что ж, королева ты, сирота,
вставать не велишь с колен?
Меня морочила нищета,
когда не ждешь перемен.
Судьбу тебе удалось превозмочь
скажи, с какого же дня?
Ночь, ночь, всего одна ночь,
и все узнали меня.
Я вышла, и что же, ты посмотри:
на струнах улиц одна
я вся Мари, изнутри, изнутри,
в танец вовлечена.
Прижаты люди к стенам давно,
так что не оторвать,
и лишь одной королеве дано
на мостовой танцевать.
Любящая
Вся струюсь, и нет со мною сладу.
Пальцы рук моих обречены
упускать меня, мою досаду,
и сквозь эту мнимую преграду
тяга не с твоей ли стороны.
Эти дни, когда, меня тревожа,
молча шло одно, как я одна,
с чуткой тишиною камня схожа,
под которым плещется волна.
Но как только мною завладели
первые весенние недели,
отпадать от года мне пора;
нечто теплую мою истому
в руки отдает ему, чужому,
кто не знал меня еще вчера.
Невеста
Любимый! Окликни меня, я одна,
я давно у окна, ты меня пожалей.
Средь платановых старых аллей
вечер давно погас,
и пусто сейчас.
А если не хочешь ты в дом со мной,
на ночь со мной вселиться,
придется мне броситься в сумрак ночной,
в сад, чтобы с темной голубизной
мне слиться…
Тишина
Слышишь, любимая? Поднял я руки…
Шорох среди тишины.
Жест одинокий… Но если не звуки,
шорохи разве тебе не слышны?
Слышишь, любимая? Вместо зова
шорох ресниц, затаивших свет.
Слышишь, любимая? Поднял я снова
веки, но тебя нет.
Движений моих отпечатки
в шелковой тишине зримы;
неповторимы тревог моих складки
на занавеси, уходящей вдаль.
Звезды вдыхаю, вбираю
в себя.
Запахи пью, как вина,
вижу я близ притина
ангельские запястья;
и ты едина со мною, мыслю тебя,
но где же ты…
Музыка
Что ты играешь, мальчик? Песнь одна,
что бы сады, повеяв, ни внушали.
Что ты играешь, мальчик? Не душа ли
твоя в стволах сиринги пленена?
Зовешь ее, томящуюся в звуке,
как в одиночной камере тоски;
пусть жизнь сильна, сильнее песня в муке,
и слезы упоительно близки.
Верни в молчанье душу, чтобы просто
ютиться ей в текучести безбрежной,
где снова роскошь радостную роста
не укротить игрой твоею нежной.
Она померкла, но еще цела.
Что ты наделал, юный расточитель?
Подрезал песней у нее крыла,
чтоб залететь на зов мой не могла
ко мне в мою веселую обитель.
Ангелы
Их души — свет неокаймленный,
устали певчие уста;
сон — грех для них преодоленный,
тем соблазнительней мечта.
Почти похожи на сигналы,
они молчат средь Божьих рощ,
включенные, как интервалы,
в Его мелодию и мощь.
Но крылья их за облаками,
где с ними ветер-лития,
пока ваятель Бог веками
необозримыми руками
листает Книгу Бытия.
Ангел-хранитель
Ты простираешь крылья исполина
свои, ты птица. Я тебя позвал
немыми жестами, когда пучина —
твое прозванье, в темноте провал.
Ты тень твою в ночи мне даровал,
сна моего защита и причина;
ты свет во мне, — я рамка, ты — картина, —
дополненный сиянием Начал.
Как бы тебя назвать мне, ты — вершина!
Губ стынущих моих ты не отринь;
вся жизнь моя — убогая руина —
для красоты твоей, аминь.
Меня ты вырвал из угрюмой славы
сна моего, в котором глушь могил;
ты в страшных сновидениях сквозил,
избавив сердце от ночной потравы,
и ты меня, как стяг своей державы,
на высочайшей башне водрузил.
И если для тебя людские нравы —
мелодии, меня ты погрузил
в них, в чудеса: и в розы, и в дубравы,
где пламенем своим ты мне грозил.
Его ты разве не отобразил
в седьмой, последний день с первичным светом,
который на крылах по всем приметам
и у тебя…
Велишь спросить об этом?
Мученицы
Вот мученица, чью девичью жизнь
пресек топор,
ей шею ожерельем одарив,
изысканным, чей заалел извив,
как первый в жизни праздничный убор,
но украшеньем этим не горда,
она улыбку спрячет со стыда.
Спит старшая, а младшая сестрица,
принявшая безропотно судьбу,
и камень, и пробоину во лбу,
старается обнять ее за шею,
«Покрепче», — говорит во сне девица;
меньшая молча к старшей льнет на грудь,
чтобы в ее рубашку лоб уткнуть
(лоб мечен камнем, он, разящий, с нею),
рубашка же, как парус, на ветру,
дыхание сестры хранит сестру.
Так длится час, им вечностью светя,
и обе святы: дева и дитя.
Шелк белый душ запутан общим свойством;
пока еще дрожат в безвестном сне,
уже томимы тайным беспокойством,
робеют перед будущим геройством,
которое грозит им в тишине.
Представь себе: они с постели встали,
от сновиденья лица как в тумане,
но поутру соседи-горожане
на них оглядывались бы едва ли;
ни ставен стук распахнутых оконных
не настораживал бы ни на миг,
ни шепот кумушек неугомонных,
ни даже в подворотнях детский крик;
не думали ни о каких поблажках,
издалека заслышав некий зов;
и как на праздник шли в своих рубашках,
еще без мученических венцов.
Святая
Народ страдал от жажды, лишь девица
не знала жажды, но явиться
мог ей одной спасительный родник;
а все еще лоза не шевельнулась,
недвижная среди недвижных скал,
и дева вспомнила, как содрогнулась
вчера, когда с больным переглянулась
ребенком: он от жажды умирал.
И не могла лоза не наклониться;
как зверь, который шел на водопой,
почуяла, где тайная криница:
и в жилах кровь и под ее стопой.
Детство
Страх длительный, мучительнейший срок,
когда я средь предметов затхлых в школе
был одинок — о время странной боли, —
но и потом на улице, на воле,
там, где фонтаны тяжесть побороли,
в саду, где брезжит мир больших дорог,
я в платьице, как девочка, — предлог
для зависти к другим в случайной роли;
о как я, привыкая к странной боли,
был одинок!
Ловя вдали обрывки мнимой сути,
я всматривался в толчею распутий,
в мужчин и в женщин, в женщин и в мужчин,
среди детей, среди собак один,
среди домов и повседневной мути,
тревога, бредни с приступами жути,
о глубь глубин!
Мяч, обруч… Игры в замкнутом движенье,
в саду, где блеклый лист вот-вот вспорхнет;
гоняться друг за другом в окруженье
угрюмых взрослых; кто со мной шагнет
вглубь вечера и, вызвав напряженье
всех чувств моих, домой меня вернет?
О ускользающее постиженье,
о страх, о гнет!
А серый пруд, где парус шхуны мнимой
сопутствовал игрушечной страде,
но настоящим парусом гонимо
воспоминанье при чужой звезде,
а маленькое все еще хранимо
лицо, быть может, в сумрачной воде;
со всею жизнью, детство, ты сравнимо,
но где ты, где?
Из детства
Тьма в тихий дом вошла благополучно,
где притаился мальчик, и, как сон,
мать в комнату вошла почти беззвучно,
в буфете лишь раздался тихий звон.
А полумрак вошедших выдает.
Поцеловала мальчика, спросив:
«Ты здесь?» Рояль открытый был красив
в присутствии неотразимых нот,
среди которых для ребенка сеть,
чтобы ему тем пристальней смотреть,
как среди материнских пальцев палец
брести в метель готов, с кольцом скиталец,
по белым клавишам и впредь.
Мальчик
Хотел таким же быть я, как и те,
на диких лошадях под небесами,
где с веющими схожи волосами
их факелы на бешеном ветру.
И у руля стоял бы я на лодке,
во мраке ночи водружен, как стяг,
один из десяти лихих вояк,
и шлем на мне сверкал бы золотой,
как и на них, враждуя с темнотой,
и тот же шлем, когда бы рассвело,
казался бы прозрачным, как стекло. —
А кто-то дует близ меня в трубу,
сгустив блестящий воздух, как настой,
а мы объяты черной пустотой,
изведав сновидение-судьбу.
Коленопреклоненные дома,
неотвратимый страх ночной погони;
пространство ускользает, всюду тьма,
и с шумом ливня мчатся наши кони.
Первое причастие
(Париж в мае 1903)
Причастницы проходят мимо в белом,
а в зелени садов сквозит весна,
и детство представляется пределом
вчерашним: завтра новизна.
Когда настанет в жизни перемена?
Врасплох застигнет новый час, но пусть
проходит праздник, с ним одновременна
тихонько наступающая грусть.
Чтобы одеться в белое, вставали,
и делалось на улице светлей,
и церкви их шелками овевали,
и свечи наподобие аллей
вытягивались и торжествовали
в глазах девичьих ярче и теплей.
Стихало все, и раздавался хор:
не купол, нет, сияющий простор,
прозрачный дождь из облаков-соцветий,
а под дождем белеющие дети.
И, нежной белизной одарены,
светились платья в колыханьи складок,
стихия звезд и птиц, живых загадок:
наследье баснословной старины.
День был зеленый, синий, голубой:
он веял также красным временами,
пруд удалялся мелкими волнами,
а ветер пел о том, как меж собой
общаются за городом цветы.
Увенчанные вещи благодарны
сиянью, чей целителен размах,
и были в зачарованных домах
открывшиеся окна лучезарны.
Вечеря
В смятении почуяв принадлежность
свою к Нему, как Он им предсказал,
они признать боялись неизбежность
разлуки с Ним: от них Он ускользал,
охвачен одиночеством Своим
привычным, Сеятель трудолюбивый,
перед Которым скорбные оливы,
а также бегство тех, кем Он любим.
Из-за стола, как будто нет оплотов
других, свой хлеб насущный заработав,
как стая птиц при выстреле со шкотов,
на зов Его вспорхнув со всех сторон,
тянулись руки, выводок дочерний,
ища при этом выхода, но Он
их всюду ждал, светясь, как час вечерний.
Первой книги вторая часть
Начинания
Невероятным охвачены взлетом,
порой впадают в странные позы,
слабым подобные водометам,
деянья брезгуют вечным гнетом;
об этих веселых силах отчетом
танцующие являются слезы.
Накликание сна
Упою тебя колыбельной
нескончаемой, чтобы мне
с жизнью твоей сопредельной
и спросонья быть, и во сне;
быть бы в доме мне одному,
поскольку ночь холодна,
и вслушиваться в тебя, и во тьму,
и в мир, и в лес допоздна.
Часы зовут, продолжая бег;
дно времени там, где мрак;
а снизу ходит чужой человек,
чужих разбудив собак;
так в тишине мой длится мотив;
с тебя не спускаю глаз;
ими ловлю тебя, отпустив,
ночью в который раз.
Люди ночью
Ночью каждый из нас нелюдим;
ночь меж тобой и соседом твоим,
мрак непроглядный нем;
и если в комнате свет зажечь
в чаянье непредвиденных встреч,
подумай все-таки, с кем.
Страшно светом искажены,
когда с лиц у них каплет свет,
люди под гнетом ночной тишины,
ты видишь в них подобье страны,
где в массе различий нет.
Стирает со лбов у них желтизна
мысли, обрывки мглы;
в глазах у них сумрачный блеск вина,
руки у них тяжелы
в беспомощном жесте, когда, тая
груз привычных забот,
каждый из них повторяет: «я»,
а думает: это тот.