Книги

Попытка словаря. Семидесятые и ранее

22
18
20
22
24
26
28
30

Распитие спиртных напитков в послевоенной истории трех поколений семьи играло важнейшую роль. В нашем доме они были инструментом общения друзей. По другим поводам отец не выпивал, если не считать обязательных обильных возлияний во время командировок в курируемые из ЦК обкомы и центральные комитеты союзных республик. Особенно отличались по этой части литовские товарищи: в конце концов, это было логично – ЛитССР славилась своими горькими и негорькими крепкими настойками.

Для брата соответствующие напитки были классическим редакционным допингом (попробуй во время дежурства по номеру не выпей) и способом кухонного общения с друзьями. Мне же довелось прожить сразу несколько эпох, когда я сначала подражал родителям, но безуспешно – их друзья ведь никогда не спали, завернувшись в занавеску, и не блевали на ковер. Потом прошел этап раннего капитализма со спиртом «Рояль», после чего начался смешанный редакционно-ресторанно-посольско-вечериночный вариант распития. Иногда крепкие напитки просто даровали ощущение свободы…

… Мы стоим, как мальчишки, на Тверском бульваре, столь много значащем для географии моей семьи, и разливаем на троих. Самый младший (редактор отдела культуры, разумеется) метнулся в магазин, где у него давно постоянная скидка. У самого старшего и опытного (редактора отдела спорта, конечно) в безразмерных карманах плаща всегда наготове дежурная пирамидка из пластиковых стаканчиков почему-то красного сигнального цвета. И маленькая драгоценная конфетка в качестве единственной закуски. Он – автор бессмертной фразы, брошенной в адрес официантки в соседнем заведении: «Нам еще по сто пятьдесят – и подумайте о счете». После первого приступа неудовольствия – «почему взял ноль-пять, а не ноль-семь?» – мы приступаем к элегическому веселому мужскому разговору и распитию сравнительного дешевого виски, пакетами от которого густо усеяна вся редакция. Звания, награды, возраст не имеют значения: «… ни суетная дама, ни улиц мельтешня нас не коснутся, Зяма, до середины дня». Отказываться бессмысленно, потому что всегда наготове анекдот-притча: «Выпить хочешь? – «Нет». – «А теперь?». Полное ощущение бесшабашной свободы, которого не достигнешь в окрестных заведениях типа «Маяка» или «Жан-Жака», не говоря уже о «Пушкине». За этим и за это и пьем. «Отцы, закурить не найдется?» – интересуется малахольный парень и получает отрицательный ответ. «Меня отцом назвали», – восхищенно шепчет редактор отдела культуры, которому в этот день стукнуло всего тридцать три. За это и пьем…

Тогда, в начале 1960-х, папа работал в Юридической комиссии при Совмине Союза, которая в 1963-м на несколько лет заменила Министерство юстиции. За успешную защиту диссертации премию в размере 100 рублей выписал знаменитый юрист, этакий русский юридический Гринспен – остроумный, добрый, всеми уважаемый профессор Андрей Иванович Денисов, возглавлявший комиссию. Это была абсолютно уникальная личность в советской номенклатуре. Во-первых, он отказался от зарплаты министра и соответствующих льгот и продолжал получать ставку в МГУ, где много лет возглавлял кафедру теории государства и права (даже я в 1982 году, поступив на юрфак, застал там еще здравствовавшего 76-летнего Андрея Ивановича и его учебники). Во-вторых, стиль его общения с сотрудниками ни в какие ворота не лез. Он встречал любого, пусть и самого незначительного клерка, со всей возможной доброжелательностью, шлепая от огромного руководящего стола в домашних тапочках. По воспоминаниям отца, он тут же заказывал чай, радостно улыбаясь, доставал из ящика стола сахар, почему-то кусковой, и столовым ножом колол его на полированной поверхности. В приемной сидела легендарная, чуть ли не 70-летняя секретарша. На вопрос «Почему бы, Андрей Иванович, не взять в секретарши кого-нибудь помоложе?», Денисов неизменно отвечал: «Зато никаких подозрений в моральном разложении».

Профессор вообще любил незлобиво пошутить, что и стоило ему номенклатурной карьеры. На Всесоюзном совещании председателей юридических комиссий союзных республик и заведующих юротделами республиканских Совминов Андрей Иванович в своем жизнерадостном и чрезвычайно добродушном стиле стал представлять членов президиума: «Вот, обратите внимание на этого сурового человека с мрачным взглядом! Это наш Генеральный прокурор товарищ Руденко. Рядом с ним – унылый старик. Это председатель Верховного Суда товарищ Горкин. Ну а далее – довольно мрачный и опасный человек – заведующий административным отделом ЦК товарищ Миронов». После первого перерыва Миронов, действительно мрачный и опасный человек, уехал на Старую площадь, буркнув: «В этом балагане я участвовать не желаю». На ближайшем заседании Секретариата ЦК Денисов был по собственному желанию освобожден от должности председателя Юркомиссии и отправлен обратно на кафедру теории государства и права МГУ, где спустя много лет и завершил свой научный и жизненный путь. Товарищ Миронов, амбициозный и желчный номенклатурщик, через два года поучаствовал в заговоре против Хрущева, а затем погиб в загадочной, а может быть, вполне заурядной авиационной катастрофе…

Кстати, о заговоре. Представим себе ситуацию. Глава правительства на отдыхе. Соратники призывают его вернуться в Москву с тем, чтобы обсудить неотложные вопросы – реформа управления требует уточнений. В аэропорту его встречает только руководитель госбезопасности. Председатель кабинета министров и лидер правящей партии входит в зал заседаний и недовольно спрашивает: «Ну, что случилось?» И тут начинается… Его критикуют все, и наиболее весомо те, кого он считал своими выдвиженцами, повышал в должностях и о ком подумывал как о преемниках.

Такова модельная ситуация номенклатурного переворота по-русски, которую пытались воспроизвести в августе 1991 года, подражая октябрю 1964-го. Форос вместо Пицунды. Любят наши начальники Черноморское побережье. Сочи опять же…

Тринадцатого октября 1964 года казалось, что снятие Никиты Хрущева произошло с невероятной легкостью. В этом вообще особенность политических переворотов там, где бюрократия занята собой, а народ – собой. Никакой широкой поддержки граждан не надо – достаточно договориться внутри аппарата и на всякий случай заручиться нейтралитетом госбезопасности и армии, руководители которых, в сущности, тоже аппаратчики. Да и обиды были аппаратные: Леонид Ильич, например, в набросках к своему выступлению на президиуме ставил в упрек Хрущеву фразу, что «мы, как кобели, сцим на тумбу» (орфография оригинала).

Ровно так поступал сам Хрущев в 1953 году (не в смысле тумбы, а в технике переворота), когда организовывал арест Лаврентия Берии на президиуме ЦК. В той же железной логике он действовал и в октябре 1957 года, когда подверг политической стерилизации своего слишком популярного соратника – маршала Георгия Жукова, поддержавшего «первого» всего несколькими месяцами ранее, когда сталинская гвардия пыталась сместить его с должности. Почти так, как в 1964-м. Удивительно, что сталинские подручные, подписывавшие бумаги на уничтожение тысяч людей, оказались, в отличие от Леонида Брежнева и Александра Шелепина, «лохами» в искусстве переворотов. Руки не под то были заточены…

Если говорить в терминах сегодняшней политической теории и практики, Брежнев и Шелепин были преемниками. Шелепина Хрущев поднял до поста главы Комитета партийного-государственного контроля, которому были приданы мощнейшие функции и отдана огромная власть, вплоть до фактического кураторства КГБ. Не понимал, что, будучи предсовмина и первым секретарем партии, он рубит сук, на котором сидит. Кронпринц чувствовал, что засиделся в преемниках – старик уже достиг семидесятилетнего рубежа, и все никак не уходил, раздражая своими выходками и бесконечными перестройками окружающих. Брежнев тоже должен был перейти с декоративной должности главного по орденам – президента Страны Советов на пост второго секретаря партии. Но ему уже хотелось быть первым. Главным конкурентом для Брежнева был не Хрущев – Шелепин.

В гонке преемников улыбчивый и артистичный Леонид Ильич, сочинявший дурацкие стихи и лихо прикручивавший к лацканам пиджаков ордена, переиграл «железного Шурика», комсомольца и просто красавца – Шелепина. Человека, который был душой и мозгом заговора, опиравшегося на нелюбимое Хрущевым КГБ и на его молодого руководителя Владимира Семичастного, чьи аналитики подготовили доклад, рассказывавший правду о снижении темпов роста экономики и личной вине Никиты Сергеевича в Суэцком, Берлинском и Карибском кризисах.

Переворот прошел при полном безразличии трудящихся – это как если бы сегодня перетасовали все начальство и апатичное население индифферентно следило бы за событиями по телевизору, сплевывая шелуху семечек и давясь пивной отрыжкой: футбол интереснее. Никто толком ничего не понял: «Правда» скупо сообщила о произошедшем только 16 октября, а те, кого события застали на отдыхе, узнали о них еще позже – после того, как местные типографии с опозданием напечатали стереотипную информацию из Москвы. Правда, были отмечены и факты внезапного веселья. Из «новомирского» дневника Владимира Лакшина, отдыхавшего в те дни в Новом Афоне: «… к хозяевам с гор пришли люди: там все радуются, танцуют; говорят, слышали по радио, что Хруща сняли». Московские острословы отозвались на произошедшее со здоровым отстраненным цинизмом: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Центральном комитете».

Брежнева считали технической, переходной фигурой, инструментом передачи власти. Александр Шелепин понимал власть как управление – жесткое и бескомпромиссное – всеми доступными рычагами. А Леонид Ильич догадывался, что рычаг в отсутствие топлива не значит ничего: он заправил проржавевшую сталинскую машину советской власти высококачественным бензином – памятью о Великой Отечественной и культом ветеранов, а от Шелепина избавился, как и положено в логократических государствах, методом перемены слов – добился переименования Комитета партгосконтроля в Комитет народного контроля. После чего Александру Николаевичу только и оставалось, что руководить советскими профсоюзами.

«Повесть о Центральном комитете» – это подлинная история неустойчивости любых самых прочных позиций и эфемерности представлений о политической жизни самых прожженных аппаратчиков, превращающихся из всесильных монстров в ранимых и растерянных субъектов, в одночасье теряющих все. Это и повесть о безграничной жажде власти, которая сметает все на своем пути, в том числе «дружбы», гласные и негласные «контракты». О том, что единственной гарантией от заговоров может быть только демократия.

Не спрашивай, политик, о ком говорят «Волюнтарист!». Это говорят о тебе.

Эпизоды тридцать – тридцать четыре. Рижское взморье. Лето 1973 года.

«Еврей, он сосну любит», – замечено у Довлатова. И то правда: почему-то все мамины родственники устремлялись на лето в Юрмалу и окрестности, звучавшие для детского уха как названия индейских племен – Яункемери, Майори… Мы были покруче, и не в частном секторе жили, потому и республика, и географические названия оказывались немного другими – Нида, Юодкранты. Даже Паланга, с радостной возможностью находить в песке маленькие янтаринки, оставалась как-то в стороне. А если все-таки оказывались на Рижском взморье, то в санаториях, где обнаруживали всю советскую артистическую и эстрадную элиту, от Райкина до Фрадкина.

Что это было? Зов крови когда-то изгнанных с почвы – из латышских и литовских лесов, с дивного побережья с белым песком?

Московская интеллигенция еще в конце 1950-х – начале 1960-х открыла для себя летний отдых в Прибалтике. Представители свободных профессий иной раз проводили там целое лето – снимали дома в частном секторе. Прибалтика сформировала особую русско-еврейскую интеллигентскую курортную субкультуру. Оно и понятно: это была советская Европа. Даже буквы – латинские. В ощущении Европы нуждалась и номенклатура, точнее ее продвинутые слои.

Взморье отец снимал на какую-то уж очень качественную цветную пленку. Эффект присутствия усугубляется светом прибалтийского июля – очень ярким и, казалось бы, не характерным для этих мест.