Книги

Попытка словаря. Семидесятые и ранее

22
18
20
22
24
26
28
30

Америка тогда стала перевернутым отражением России. Это была не ненависть двух сверхдержав, а любовь-ненависть. По отношению к Америке как символу Запада и лидеры, и простые обыватели испытывали два чувства – превосходства («наш строй лучше») и неполноценности, что прямо вытекало из существования в матрице догоняющего развития. «Догнать и перегнать Америку!» – это ведь оттуда, из причудливой смеси противоречивых чувств. Лозунг не потерял актуальности и сегодня. Не потеряет ее и спустя десятилетия.

Мы конкурировали с Америкой, но их выборы всегда оказывались значимыми для нас. Была гонка вооружений, но стыковка «Союза» и «Аполлона» стала одним из главных советских событий 1970-х. Про одноименные сигареты «Союз – Аполлон» говорили – это настоящий вирджинский табак. Такую фразу, неизвестно откуда позаимствованную, я произнес, распечатывая пачку и передавая сигарету своему однокласснику, когда мы тайно, пригнувшись, курили на балконе моей квартиры. (До этого в магазине дачного поселка время от времени появлялись «Кент» с завораживающим силуэтом замка и «Пэлл-Мэлл» в светло-коричневой жесткой пачке, казавшиеся тогда вершиной западного разврата.) Журнал «Америка» был не похож на остальную печатную продукцию, казался по-настоящему интересным, мелованные и приятно пахнущие полосы зачитывались до дыр. Джинсы, подаренные мне родителями Миши, провоцировали почти эротический восторг, как если бы нечто запретное оказалось в моих руках – и это «нечто» было круче, чем «Союз – Аполлон» и журнал «Америка». Схожие ощущения сопутствовали только просмотру слайдов на квартире высокопоставленного друга моего отца, который вернулся из командировки в США: щелкнул проектор – и в уютной темноте засветились неоновые огни. «А вот это то самое заведение», – со значением прокомментировал хозяин. «Публичный дом!» – стыдливо метнулась в моей голове страшная догадка. Я посмотрел на взрослых: судя по выражению их лиц – иронично-внимательному, – так оно и было.

Но Америка – это прежде всего индейцы и во вторую очередь – хоккей. Или наоборот – в первую очередь хоккей и во вторую – индейцы. Для игры ценились гэдээровские фигурки индейцев и ковбоев – страшный дефицит. Для ума была заведена тетрадь с этнографическими наблюдениями, где по крупицам, из любых источников, собирались сведения о племенах и их традициях – я был советским Клодом Леви-Строссом, у которого не было возможности вести полевые исследования. К тому же этнография южнее границы США мне была неинтересна.

Где-то в почтовых дебрях исчезло так и не получившее ответа письмо индейцу-полукровке Сат-Оку (он же Сат-Окх), автору замечательных повестей. Странно, что я не получил ответа: Сат-Ок жил в Польше, носил имя Станислав Суплатович (по матери-польке), активно и большими тиражами печатался в СССР, вписываясь в пропагандистскую логику под грифом «Трагедия индейской Америки». Это был человек по-настоящему феерической биографии – сын польской революционерки, бежавшей из ссылки на Чукотке через Берингов пролив и подобранной племенем шеванезов, вернулся с матерью в Польшу абсолютно по-еврейски – «найдя время и место» – прямо перед началом Второй мировой. Само по себе появление «дикаря», который говорил на нескольких индейских диалектах, но не знал ни слова по-польски, отказывался стричься и т. д., в провинциальном и глубоко католическом польском городке тех времен было достаточно эффектным. Закончилось это все бегством из поезда, который шел в Освенцим, участием в боевых действиях против немцев и послевоенной службой на флоте. Человек с такой биографией едва ли мог остаться в стороне от литературной записи своих воспоминаний. Эта смесь Фенимора Купера с Майн Ридом была приправлена достоверными деталями изнутри индейского мира, которые мог знать только «инсайдер». В чем и состояла для меня лично чрезвычайная ценность книг Суплатовича…

Но Миша – это ведь не только Америка. В раннем детстве он был вундеркиндом. «Пусть на уроке я вижу только его затылок, зато как он отвечает!» – говорила наша первая учительница Клавдия Петровна.

Миша был единственным настоящим хоккейным комментатором, с которым я состоял в личном знакомстве: запираясь в туалете, он сидел там часами, комментируя голосом, похожим на легендарного Николая Николаевича Озерова, воображаемые хоккейные матчи и имитируя шум трибун. (Примерно тем же самым он занимается и сейчас, только не в туалете, а на телевидении, и комментирует не столько хоккей, сколько футбол – вот ведь последовательность в действиях и в личной биографии!) Миша завидовал моему умению хорошо рисовать хоккеистов – Бобби Халл, Йорма Валтонен, Валерий Харламов, Владислав Третьяк выходили как живые. С некоторых пор он болел за сборную Финляндии, а я научил его болеть еще и за команду «Динамо» (Рига) и лично Хельмута Балдериса. Эти свои привязанности он пронес через всю жизнь.

Балдерис был одним из тех героев – неважно из какой отрасли, – с которым я готов был отождествлять себя (как это часто бывает в детстве). Я подражал его стилю катания (равными ему в советском хоккее, по его собственному признанию, были только Валерий Харламов, Александр Мальцев и Сергей Капустин), его приемам, его мимике. Вырезал фотографии и публикации. Мечтал о таком же свитере с надписью Dinamo Riga. 19-й номер стал для меня культовым и рифмовался с номером 9 другого гения, футбольного, – Владимира Гуцаева. Я был не слишком рад тому, когда в сезоне 1977/1978 Виктор Тихонов перетащил его в ЦСКА: может, Балдерис и был против, но тогда имелось оружие массового поражения – призыв в армию. За сезон до этого Хельмут был назван лучшим хоккеистом страны, забросил 40 шайб. Для того чтобы его признали, нужно было три сезона провести в высшей лиге, а в двух из них стать лучшим забивалой (уступая другим по системе гол+пас). В ЦСКА повторить успех, естественно, не удалось. Больше того, он не был допущен в сборную как раз в роковой для Харламова 1981 год. Возможно, это было связано с тем, что непокорный Балдерис вернулся в Ригу, а тренер ему отомстил. И каким характером надо было обладать, чтобы потом начать играть в НХЛ в 37 лет: первая шайба, заброшенная живым латышом в Америке, была его…

Замечу попутно, что, когда я сообщил старшему тренеру команды «Крылья Советов» Игорю Тузику о том, что болею за рижское «Динамо», он от удивления чуть не выпустил из рук руль своих темно-зеленых «Жигулей». Игорь Николаевич лично заехал за мной перед первой тренировкой в детских «Крыльях», потому что, судя по всему, всерьез воспринял звонок из родного ЦК по поводу того, что сын завсектором Общего отдела бредит хоккеем и его пора выпускать на лед близлежащего стадиона (который тогда только строился – арена функционировала, трибуны практически отсутствовали). Бедный Игорь Тузик, серьезный 35-летний человек, который как раз именно в этом, «балдерисовском», сезоне 1977/1978 как старший тренер команды приведет ее к бронзе на чемпионате СССР, в будущем генеральный менеджер российской хоккейной сборной и вице-президент Федерации хоккея России, был вынужден принять к исполнению просьбу высших инстанций. Хотя мне действительно очень хотелось быть поближе к большому хоккею, а в определенный момент, причем очень скоро, пришлось определяться – или играть, или нормально учиться в школе. Под сильным давлением мамы, которой не нравились мои бесконечные синяки, я предпочел любительский спорт на местных хоккейных коробках профессиональной карьере на сетуньской ледовой арене. Зато мог снисходительно наблюдать за манерой катания своего нового одноклассника Володи Юрзинова, сына легендарного тренера, получившего квартиру в наших цековских домах. Грузноватый и медленный Вова дисгармонировал с агрессивной и быстрой манерой игры на местной дворовой коробке, частично уснащенной отставными или действующими юными хоккеистами тех же «Крыльев Советов», а также моим одноклассником – мастером жестоких силовых приемов, игравшим в московском «Динамо» и внешне похожим на молодого Фила Эспозито. Что не помешало Юрзинову-младшему потом играть, к моей зависти, именно в Риге, в команде «Латвияс Берзс», и тренировать кучу финских и российских клубов.

Тренировкам в «Крыльях», за несколько лет до начала остановленной хоккейной карьеры, предшествовал просмотр в ЦСКА. Отсматривал меня знаменитый в прошлом хоккеист, однофамилец генерального секретаря – Владимир Брежнев. Помню только трепет перед ЦСКовской ареной, здоровенные габариты Брежнева, у которого, как и у первого лица, были внушительные черные брови, и соответствующий его комплекции впечатляющий золотой перстень на пальце. В тот момент, когда я демонстрировал успехи в катании на скользком искусственном льду, шла тренировка юношеской команды. Мимо моей головы просвистела со страшной силой пущенная шайба. «Смотри куда бросаешь, е… твою мать!» – забасил тренер, обращаясь к разминающемуся юноше, чуть меня не убившему. На этом воспоминания о ЦСКА обрываются. Играть я там не стал…

В детстве я многократно ночевал в Мишиной комнате, расположенной на 22-м этаже. По ночам за окном кровоточила электрическим светом Москва, на которую можно было смотреть долго, как на огонь в камине, а потом выходить на балкон и разглядывать жизнь в окнах несколькими этажами ниже. С балкона было интересно смотреть и на Мишину комнату: как будто ты подлетел к окну небоскреба на собственных крыльях. Свет в его комнате распределялся привычно и упорядоченно, как это бывает только в том месте, где прожил, возможно и с перерывами, много лет.

По ночам Миша зверски, с суровыми и бескомпромиссными интонациями перворазрядника по футболу, храпел. Я ворочался на раскладушке и смотрел на небо, подсвеченное снизу фонарями и огнями квартир. От гудения троллейбуса, прямоугольником ползшего внизу по Двадцати шести бакинским комиссарам, жизнь обретала гармонию…

Утром солнце лупило прямо в глаза. Я приподнялся на жалобно стонущей раскладушке и посмотрел, пропуская через себя солнце, в окно. Внизу копошилась Москва. Домохозяйки, домохозяева, студенты университета имени Патрисы Григорьевича Лумумбы (он же – Лумумбарий). Небоскребы московского юго-запада вырастали за ночь. За стеной на кухне орал трехпрограммник и гремела посудой Мишина мама. Он научил ее по форме носа, силуэту и индивидуальной пластике определять конкретных футболистов тбилисского «Динамо», команды, без которой нам не жить. Миша спал прямо под иконостасом: благородные лица тбилисских динамовцев – ну прямо народный хор или персонажи картины Пиросмани – смотрели на меня со стены. Казалось, еще секунда – и они грянут величественную, как полет орла, грузинскую народную песню. «Гапринди шало мерцхало» – любимую сталинскую. Или там «Моди, моди, газапхуло» – «Приди, приди, весна». Я даже приосанился. Открылась дверь, и в комнату заглянула Мишина мама. Она поморщилась: вероятно, пахло давно пришедшим с игры футболистом – на батарее сушились две пары кед, носков и пузырящихся треников. От футболок отваливалась засохшая грязь московской ранней весны. «Уроды», – сухо констатировала Мишина мама и затворила дверь.

Миша проснулся и хрипло закричал. Он всегда так делал при пробуждении. Или когда забивал гол. Или когда входил под светящиеся своды Рублевского леса (не путать эту ветку дороги, ведущую в Рублево, с Рублево-Успенским шоссе).

– Гамарджоба, – сказал я.

– Гагимарджот, – вернул мне мяч Миша.

– Рогор брдзандебит? – Я отдал ему пас верхом.

– Гмадлобт, каргад. – Он принял мяч на грудь и дал пас на свободное место. – Рогор хар?

– Мец каргад вар. – Я забил гол.

Моим кумиром был Гуцаев. В отрочестве/юности я и правда был на него похож. Мой любимый номер – его, № 9. Как и девятка тбилисского «Динамо», я обожал «водиться», редко отдавал пас, часто и бестолково терял мяч. Одновременно я с горечью думал о том, что у меня нет таких же усов, как у великого Давида Кипиани, и такой же лысины-забивалы, как у Реваза Челебадзе: и для того, и для другого я еще был слишком юн. Зато перед зеркалом мне так удалось натренировать свою челюсть, чтобы получилось отдаленное сходство с величайшим вратарем всех времен и народов Отаром Амброзиевичем Габелия, который был знаменит еще и тем, что родился в один день с Мишей, только на тринадцать лет раньше.

Что должно было произойти в Грузии в 1950-е годы, чтобы родилась целая плеяда выдающихся футболистов? Символы грузинского футбола – Гуцаев и Кипиани появились на свет в самом начале 50-х. При виде Владимира Гуцаева – он нередко выходил на замену – стадион вставал. В отличие от Рамаза Шенгелия, у которого было природное чувство гола и способность оказываться в нужное время в нужном месте исключительно для того, чтобы забить, Гуцаев был самодостаточен. Принцип: конечная цель ничто, движение все – это про него. Не то чтобы он не забивал или не стремился забить: просто для него личные отношения с мячом были важнее обычного тупого футбольного целеполагания – попасть в створ ворот. Легко можно было себе представить Гуцаева одного на поле, без партнеров, соперников, ворот. Траектория кружев, которые он плел, – это транс гения, и логистика его перемещений по полю была ближе к поэзии, чем к спорту.