Когда дядя Лева приезжает на велосипеде, а поведение наше заслуживает награды, — катает нас: одного — на багажнике, другого — на раме. «Будьте предельно осторожны. Не хулиганить. Помните про спицы», — инструктирует дядюшка, защемляя шаровары бельевыми зажимками.
Как-то вечером бабушка берет меня с собой в город, чтобы утром отправиться на кладбище. Мы движемся обычным маршрутом: через железнодорожную линию, мимо озера — к трамвайному кольцу. Мы на середине пути, ступаем по песчаному пляжу, когда из воды выходят трое парней. В сравнении со мной они совсем взрослые. Распаренные тела полны энергии. Ребята становятся кружком, лицом внутрь, и обнажают бедра. Равняемся с ними. Таращусь. Парни смеются. Отжимают плавки. Ягодицы их, как две сросшиеся сливы, краснеют в лучах заката. Полупровалившееся солнце кровавым светом раскаляет тела. Бабушка как бы не замечает ребят. Я не отрываю от них взгляда. Забыв про дорогу, спотыкаюсь, удивленно посмотрев под ноги, вновь скручиваю шею в ту сторону, где смеются на берегу, уперев друг в друга свою наготу, трое парней, какими станем и мы с братом когда-то.
Из окна трамвая смотришь. Здания знакомые узнаешь. Радуешься встрече. За всем следить успеваешь. Дом строится. Дом рушится. Пьяный лежит. Дядька забавный с бакенбардами, каждая шире лица, на витрину галантерейную пялится. Вода. Городская. Грязная. В каналах — непрозрачная. Как суп щавелевый. Круги. Не верится, что рыба. Мазут всплывает черными плевками. Пузыри. Но это тоже, конечно, не живое существо. Мертвая вода. А вдруг — нет? Живет в ней кто-то. Именно в ней. В водовороте канализационных и заводских стоков кружится, балуясь, существо. Хорошо бы и самому там жить. Как бобер. Выдра. Дельфин. Но человеком оставаться. Нет! Перевоплощаться. По желанию. Птицей. Зверем. Кем хочешь становиться. По обстоятельствам. Подплыть к берегу. Вынырнуть. А у воды — девушка. И влюбится в тебя, водой дышащего.
На доме — львы. Барельефом. Помню их. Они — мои. На другом — в полном объеме — орлы. Тоже — мои. Маски на домах рассматриваю. Одинаковые они. Но нет. Чем-то, чуть-чуть, но отличаются. Есть любимые. Свои. Чертой какой-то, черточкой близкие.
Внимательно, с болью смотришь на грязные, облупленные фасады зданий. Жалко их. Сочувствие и желание видеть их струпные щеки бритыми, холеными. Здоровыми. Прикидываешь, как бы это сделать. Цвет какой подобрать. Еще мечтаешь жить в собственном доме. В каком же? В этом? А может быть, в этом?
По булыжнику, умостившему набережную Коленки, заходим через главный вход. Старухи здесь. В руках букеты, к стене прислонены венки. Близко от входа — церковь. С кривыми, жалкими лицами старухи. Руки их согнуты в локте. Ладони вывернуты. Нищенки? Калеки-старики без ног — на досках с подшипниками-колесиками. Рядом — мастерки. Ими отталкиваются, придают движение. На булыжниках перед ними — шапки. В них — медь. Лилипутка, сморщенная лицом, как воздухом изошедший шар. Бабушка подает кому-то. Ее оглядывают. Одета она не лучше просящих. Сворачиваем. Здесь — улицы. Все с названиями. Целый город. А вот и могилы. Прабабушки и бабушкиного брата. Мать и сын. Прабабушка — мать бабушки. Нет, мне не увязать это. Не осмыслить. Больше всего удивляет то, что виденное в начале кладбища может существовать в наше время. Как присущее тому ужасному для страны времени, когда правил царь, как может быть это сейчас: нищенки, калеки. Даже — церковь, в которой дурманят людей.
Три ступеньки вверх, и мы заходим за решетку. Стол и скамейка. «Опять крест унесли», — оглядывает могилы бабушка. После распаковывает сверток из сумки. Еда. Я чищу яйцо. Осколки скорлупы измельчаю в крохотные многоугольники. За белой стеной белка — сине-зеленая голова желтка. Какой же он знакомый. Кажется, сидел я уже так, бабушка убирала могилы, а я разламывал желток. Или нет? Нить обрывается. Жую яйцо. Хочется пить.
Головой верчу и ногами болтаю, когда становится ясным весь путь от ворот до могил предков. Чувствую неразделенность свою с травами и кустами. Деревьями. Сознаю, что я и есть кладбище. Но как? Мурашки дерут от этих мыслей, но не разогнать их, и голос мой вопрошает: «Бабушка, а бог есть?» Подходит она ко мне. Рядом садится. Глаза бабушкины за очками маленькие, красные — как бруснички. Пахнет изо рта ее невкусно — противно просто. Говорит она, лицо приблизив. Капли слюны колют мне щеку. Лицо морщинистое. Угри. Похоже на инжир сушеный. Когда жуешь ягоду, особенно чувствуешь бабушкино лицо, отмечая языком частые семечки. Бабушка говорит, что это — для кого как. Решения нет, и я: «А верить в бога можно?» Говорит, что кому как хочется, то и выбирает, а есть бог на самом деле или нет — не доказать. «Каждый человек решает это для себя сам».
Не так поздно возвратились мы в Пузырьки и вступали уже на участок, когда небо из сине-белого, прозрачного, превратилось в илистое, словно в банку с чистой водой бухнули кисть замаранную и, поболтав, выудили, но вода больше не светится пузырьками, а клубами ползет по ней муть. Все вокруг изменило цвет, помрачнело, напружинилось, словно задержало дыхание. Стрижи режут воздух, будто камни из рогатки. И вдруг где-то, то ли на чердаке, то ли за стеной, в соседском саду, грохнуло, точно оборвалось, покатилось, множась эхом, вдаль, затараторило по крыше, словно не мама одна, а все ее машбюро над нами расположилось. Вода заструилась по стеклам. Капли несутся наперегонки, догоняют, сталкиваются, пожирают друг друга. Они живые, конечно, капли. Мы следим за ними. Болеем. «Моя!» — тычу пальцем в свою каплю.
Молния — как ветка в инее — вспыхивает в небе. Позже нее — гром. «Вот это гром!» — восторгаюсь я. И нетерпеливо жду, чтоб трахнуло еще мощнее. С трех сторон застекленной веранды озаряют нас магниевые вспышки разрядов. Свет повисает, исчезает, уступая место темноте.
Брат говорит, было бы здорово открыть дверь. Я поднимаю крючок. Дверь распахивается. Дождь залетает к нам. Шум грозы усиливается. «Закройте сейчас же! Вы притянете молнию!» — тетя Соня в дверях. Рассказывает, как на юге «один мальчонка» в отсутствие матушки, в грозу, отворил форточку. Залетела шаровая молния — похожая, как нам рисуется, на сказочный колобок, только весь — из огня, — как волчок закружилась. «Мать пришуа, а вместо мальчонки на поуу, — Тата производит скорбный кивок, саркастично поджимает губы, — уголек».
Впервые попав под град, я расценил его непонятными средствами подстроенной шуткой. Почудилась мне эта барабанная дробь чем-то по моей воле прекратимым. Но нет, словно из огромного пирога с саго выронили потроха, и, как мячики резиновые, скачут стеклянные драже по земле, закатываются в траву, и нет им конца. Твердые, как камни. Пробую на язык — лед! Так это и есть град — как здорово, только лупит он по мне, точно пульками стреляет. «В дом! Скорее в дом! — кричит тетя Соня. — Гроза!»
Веранда потонула в свете небесной электровспышки. Мы знали, что сейчас грохнет, но обнаруживший нас среди черной мокроты ночи разряд молнии был слишком долог. Мы слегка расслабились — тут и взорвалось, и получилось так, словно кто-то неожиданно за спиной хлопнул огромный пакет бумажный или шар воздушный. Молния рассекла надвое старую березу у забора. Словно гигант, разрубленный пополам, распалось на две трепещущие листьями половины дерево. Одна часть его рухнула в сад. Другая, повалив забор, повисла на проводах. Сидевшие из предосторожности без света, мы увидели, как погас он в хозяйских окнах, а из проводов, будто там, в темноте, производили сварку, сыпались искры.
Проснулись мы поздно. Выбежали на веранду. Половина ствола не качалась уже на проводах. Мы выскочили в сад. Второе «полутушье» уткнулось ветвями в рыхлую от влаги землю сада. Такие всегда мощные, гордые георгины с переломанными ребрами стеблей запутались в траве.
Я, Осталова Анна Петровна, проживающая по адресу: Безжалостный остров, 9-я Кривая, дом 5, квартира 3, даю следующие объяснения в ответ на заданный мне вопрос.
В нашей квартире проживают наши родственники: Варвара Акимовна Геделунд — моя тетя, состоявшая в браке с братом моей матери Львом Олафовичем Геделундом, Лариса Львовна Геделунд — моя двоюродная сестра и Алла (ее дочь) — моя племянница. С этой семьей мы были в родственных отношениях до рождения моих сыновей. Мы очень много помогали Ларисе материально. После рождения моих сыновей отношения стали плохими, мать Ларисы, Варвара Акимовна, стала внушать ей, что мы «плохие», и доказывать это разными путями. И до сих пор, когда Лариса (завуч вечерней школы) усталая приходит с работы, мать преподносит ей разные жалобы. В кухне постоянно скандалит, придирается к моей матери — Мариане Олафовне Геделунд-Осталовой, к соседке — Анастасии Николаевне Невенчанной, а уж о детях моих и говорить нечего — они выйти из комнаты боятся. Дочь мою, Екатерину Романовну Задумину, инвалида (последствия полиомиелита), В. А. преследует и травит, передразнивает ее походку, толкает ее так, что та падает, оскорбляет.
К детям она очень пристает, придирается, все время кричит на них, обзывает обидными словами: дегенерат, выродок, паразит, скотина, свинья, онанист, идиот, кретин, дебил, болван, морда, уголовник, сволочь, ублюдок, висельник, дубина, осел, сифилитик, недоносок, гадина, оборванец, мурло, проходимец, чучело и т. д. и т. п., что процитировать уже невозможно. Все время угрожает им колонией, расстрелом (за что?). Мне постоянно устраивает скандалы, а два раза даже стукнула — один раз табуретом, другой раз — веником. Свидетельнице Невенчанной, когда та попробовала заступиться, выкрикнула: «Три копейки цена такому свидетелю». (Невенчанная плохо видит, она инвалид первой группы по зрению.) Мать мою почти каждый день доводит до слез.
Старший сын Сергей очень переживает и за нас, и за себя, но сдерживается, и ему в голову не могло прийти ударить старую женщину. Мне сказали, что она пожаловалась на него, но нам она этого не говорила, так что про такое обвинение мы услышали впервые.
Мы стоим на очереди и мечтаем о том дне, когда выедем из этой квартиры; нельзя ли это как-то ускорить и расселить нас. Сколько можно так жить?