Книги

Ориентализм

22
18
20
22
24
26
28
30

Без сомнения, ислам был во многих отношениях настоящей провокацией. Он находился очень близко к христианству, географически и культурно. Он опирался на иудео-эллинистическую традицию, творчески заимствовал у христианства и мог похвастаться непревзойденными военными и политическими успехами. Но и это было не всё. Исламские земли были расположены рядом с землями библейскими и даже перекрывали их; более того, сердцем исламских владений всегда был наиболее близкий к Европе регион, называемый Ближним Востоком. Арабский и иврит – семитские языки, и вместе они располагают материалом, чрезвычайно важным для христианства. С конца VII века до битвы при Лепанто в 1571 году[331] ислам в его арабской, османской или североафриканской и испанской форме господствовал над европейским христианством или был ему реальной угрозой. Тот факт, что ислам превзошел и затмил Рим, не мог остаться незамеченным ни в прошлом, ни в настоящем Европы. Даже Гиббон не был исключением, как видно из следующего отрывка из книги «Закат и падение Римской империи»:

В победоносные дни Римской республики целью сената было ограничить своих консулов и легионы одной войной и полностью раздавить первого врага, прежде чем вступать в борьбу со вторым. Подобные робкие политические принципы попирались великодушием или энтузиазмом арабских халифов. С одинаковой силой и неизменным успехом они завоевывали наследников Августа и Артаксеркса, и соперничающие монархии в одно мгновение становились добычей врага, которого они так долго привыкли презирать. За десять лет правления Омара сарацины подчинили ему тридцать шесть тысяч городов и замков, разрушили четыре тысячи церквей и храмов неверующих и возвели тысячу четыреста мечетей для исповедания религии Мухаммеда. Через сто лет после его бегства из Мекки власть его преемников простиралась от Индии до Атлантического океана, над разнообразными и отдаленными провинциями[332].

Когда термин «Восток» (Orient) не выступал в качестве синонима всего азиатского Востока или же отдаленного и экзотического в общем, то наиболее строгое его понимание касалось Востока исламского. Этот «воинствующий» Восток стал олицетворять то, что Анри Боде называл «азиатским приливом»[333]. Несомненно, так и было в Европе в середине XVIII столетия, времени, когда хранилища «восточных» знаний, такие как «Ориентальная библиотека» д’Эрбело, перестали подразумевать в первую очередь ислам, арабов или османов. До этого времени культурная память по понятным причинам отдавала первенство таким относительно отдаленным событиям, как падение Константинополя, крестовые походы и покорение Сицилии и Испании, но если они и означали грозный Восток, но в то же время не исчерпывали Азию.

Ибо всегда существовала Индия, где, после того как Португалия обозначила европейское присутствие в начале XVI века, Европа, и в первую очередь Англия, много лет (с 1600 по 1758 год) проводившая преимущественно торговые операции, стала политически господствовать как оккупационная сила. Однако сама Индия никогда не представляла угрозы для Европы. Скорее, именно потому, что местная власть не устояла и открыла землю для межъевропейского соперничества и непосредственного европейского политического контроля, к индийскому Востоку Европа могла относиться с таким собственническим высокомерием – и никогда с настороженностью, закрепленной за исламом[334]. Тем не менее между этим высокомерием и чем-либо подобным точному позитивистскому знанию лежала пропасть. Все записи д’Эрбело об индо-персидских сюжетах в «Библиотеке» были основаны на исламских источниках, и можно уверенно утверждать, что до начала XIX века под «восточными языками» понимались «семитские языки». «Восточный ренессанс», о котором говорил Кине, выполнил функцию расширения некоторых, довольно узких, границ, в пределах которых ислам был всеобъемлющим примером ориентального[335]. Санскрит, индийская религия и индийская история не имели статуса научного знания вплоть до конца XVIII века и получили его благодаря усилиям сэра Уильяма Джонса, но и даже его интерес к Индии был результатом его более раннего интереса и знания ислама.

Поэтому неудивительно, что первым крупным трудом ориенталистов после «Библиотеки» д’Эрбело стала «История сарацинов» Саймона Окли, первый том которой вышел в 1708 году. Современный историк ориентализма высказал мнение, что отношение Окли к мусульманам – а именно к идее, что им европейские христиане обязаны первыми знаниями о философии, – «сильно шокировало» его европейскую аудиторию. Ибо Окли в своей работе не только со всей ясностью продемонстрировал это исламское превосходство, но и «дал Европе подлинное и глубокое представление об арабской точке зрения на войны с Византией и Персией»[336]. Однако Окли был достаточно осторожен, чтобы отмежеваться от заразного воздействия ислама, и, в отличие от своего коллеги Уильяма Уистона[337] (преемника Ньютона в Кембридже), всегда ясно давал понять, что ислам является возмутительной ересью. С другой стороны, за свой энтузиазм в отношении ислама Уистон в 1709 году был изгнан из Кембриджа.

Путь к индийским (восточным) богатствам всегда лежал через исламские провинции и через противостояние опасному влиянию ислама как системы квазиарианских верований. И по крайней мере на протяжении большей части XVIII века Англии и Франции это удавалось. Османская империя давно уже погрузилась в комфортное (для Европы) старение, которое в XIX веке было маркировано как «Восточный вопрос»[338]. Англия и Франция воевали друг с другом в Индии между 1744 и 1748 годами и снова между 1756 и 1763 годами, до тех пор, пока в 1769 году англичане не получили фактического экономического и политического контроля над субконтинентом. Могло ли быть что-то более неизбежное, чем решение Наполеона напасть на британскую Восточную империю, сначала перекрыв исламский проход к ней – Египет?

Хотя ему почти непосредственно предшествовали по крайней мере два крупных ориенталистских проекта: вторжение Наполеона в Египет в 1798 году и его набег в Сирию имели гораздо большие последствия для современной истории ориентализма. До Наполеона было предпринято только две попытки (обе – учеными-гуманитариями) вторгнуться на Восток, сорвав с него покровы и выйдя за пределы компаративистского убежища библейского Востока. Первым был Абрам Ясент Анкетиль-Дюперрон (1731–1805), эксцентричный теоретик эгалитаризма, человек, сумевший в своей голове примирить янсенизм[339] с ортодоксальным католицизмом и брахманизмом[340] и путешествовавший по Азии, чтобы доказать настоящее примитивное существование Избранного народа и библейской генеалогии. Вместо этого он перевыполнил свою первоначальную задачу и отправился далеко на восток, в Сурат, чтобы найти там тайник с авестийскими текстами, а также завершить собственный перевод Авесты. Раймон Шваб сказал о загадочном авестийском фрагменте, из-за которого Анкетиль предпринял свое путешествие, что, тогда как «ученые посмотрели на знаменитый фрагмент из Оксфорда, а затем вернулись к своим исследованиям, Анкетиль посмотрел, а затем отправился в Индию». Шваб также отмечает, что у Анкетиля и Вольтера, по темпераменту и идеологически представлявших полную противоположность друг другу, был сходный интерес к Востоку и Библии: «у одного – чтобы сделать Библию более бесспорной, у другого – чтобы сделать ее более невероятной». По иронии судьбы перевод Авесты Анкетиля послужил целям Вольтера, поскольку открытия Анкетиля «вскоре привели к критике тех самых [библейских] текстов, которые до тех пор считались текстами, данными в откровении». Конечный эффект экспедиции Анкетиля хорошо описан Швабом:

В 1759 году Анкетиль закончил перевод Авесты в Сурате, в 1786 году – перевод Упанишад[341] в Париже, – он прорыл канал между полушариями человеческого гения, исправляя и расширяя старый средиземноморский гуманизм. Меньше пятидесяти лет до этого его соотечественников спрашивали, каково это – быть персом, когда он научил их сравнивать персидские памятники с греческими. До него сведения о далеком прошлом нашей планеты искали исключительно у великих латинских, греческих, еврейских и арабских писателей. Библию считали одинокой скалой, аэролитом[342]. Вселенная письменности была доступна, но вряд ли кто-то подозревал о необъятности этих неведомых земель. Осознание этого началось с перевода Авесты и достигло головокружительных высот благодаря изучению в Центральной Азии языков, чья численность возросла после Вавилона. В наши школы, до этого времени ограниченные узким греко-латинским наследием эпохи Возрождения (многое из которого было передано Европе исламом), он привнес видение бесчисленных цивилизаций прошлых веков, бесконечности литератур; более того, немногочисленные европейские провинции были не единственными землями, оставившими свой след в истории[343].

Впервые Восток открылся Европе в материи ее текстов, языков и цивилизаций. Также впервые Азия приобрела точное интеллектуальное и историческое измерение, с помощью которого можно было подкрепить мифы о ее географической удаленности и необъятности. В качестве одной из неизбежных компенсаций за внезапную культурную экспансию за восточными трудами Анкетиля последовали работы Уильяма Джонса, второго из авторов упомянутых мною донаполеоновских проектов. В то время как Анкетиль предлагал широкое видение, Джонс уточнял его, кодифицируя, сводя в таблицы, сравнивая. До отъезда из Англии в Индию в 1783 году Джонс уже был знатоком арабского, иврита и персидского. Это казалось, пожалуй, наименьшим из его достижений: он также был поэтом, юристом, эрудитом, специалистом в классической истории и неутомимым ученым, чьи способности ставили его в один ряд с Бенджамином Франклином, Эдмундом Бёрком[344], Уильямом Питтом[345] и Сэмюэлом Джонсоном[346]. В свое время он был назначен на «почетную и доходную должность в Индии» и сразу же по своему прибытии туда, чтобы занять пост в Ост-Индской компании, он начал собственное исследование, призванное собрать, связать, приручить Восток и тем самым превратить его в провинцию европейской учености. В своей личной работе, озаглавленной «Объекты исследования во время моего пребывания в Азии», он перечислил следующие темы своего исследования: «законы индусов и магометан, современная политика и география Индостана, наилучший способ управления в Бенгалии, арифметика, геометрия и смешанные науки азиатов, медицина, химия, хирургия и анатомия индийцев, естественное производство Индии, поэзия, риторика и мораль Азии, музыка восточных народов, торговля, производство, сельское хозяйство и торговля Индии» и так далее. 17 августа 1787 года он скромно писал лорду Олторпу[347]: «Мое стремление – знать Индию лучше, чем ее когда-либо знал любой другой европеец». Именно у него Бальфур мог бы в 1910 году найти первые наброски к собственным, очень английским, притязаниям знать Восток больше и лучше, чем кто бы то ни было.

Официальной сферой деятельности Джонса было право – род занятий, имеющих символическое значение для истории ориентализма. За семь лет до того, как Джонс прибыл в Индию, Уоррен Гастингс[348] решил, что индийцами необходимо управлять согласно их собственным законам, и это более инициативный проект, чем может показаться на первый взгляд, поскольку санскритский кодекс законов существовал тогда для практического использования и только в персидском переводе, но ни один англичанин в то время не знал санскрит достаточно хорошо, чтобы обратиться к оригинальным текстам. Чиновник компании Чарльз Уилкинс[349] сначала освоил санскрит, а затем приступил к переводу «Законов Ману[350]», в этом труде ему вскоре стал помогать Джонс (кстати, Уилкинс был первым переводчиком «Бхагавадгиты»[351]). В январе 1784 года Джонс провел учредительное заседание Азиатского общества Бенгалии, которое должно было стать для Индии тем же, чем было Королевское общество для Англии. Как первый президент общества и государственный чиновник, Джонс приобрел надежные знания о Востоке и о его людях, что впоследствии сделало его (по выражению А. Дж. Арберри[352]) бесспорным основателем ориентализма. Управлять и изучать, а затем сравнивать Восток с Западом – таковы были цели Джонса, которых он, как полагают, достиг благодаря непреодолимому стремлению всё кодифицировать, свести бесконечное разнообразие Востока к «всеохватному перечню» законов, фигур, обычаев и произведений. Его самое знаменитое высказывание указывает на то, насколько современный ориентализм, даже в своих философских началах, был компаративистской дисциплиной, главной целью которой было отыскать корни европейских языков на далеком и безобидном Востоке:

Санскрит, несмотря на свою древность, обладает удивительной структурой; более совершенный, чем греческий, более богатый, чем латынь, и более утонченно-изысканный, чем они оба, он несет в себе столь близкое родство с ними как в глагольных корнях, так и в грамматических формах, что это не могло сложиться по воле случая; настолько близкие, что ни один филолог не сможет, изучив их, не счесть их произошедшими из одного общего источника[353].

Многие из ранних английских ориенталистов в Индии были, подобно Джонсу, правоведами или, что довольно интересно, медиками с явными миссионерскими наклонностями. Насколько можно судить, большинство из них преследовали двоякую цель – исследовать «науки и искусства Азии, с надеждой на то, чтобы улучшить жизнь там и способствовать развитию знания и совершенствованию искусств дома»[354]: именно так общие цели ориенталистов были определены в «Столетнем томе» Королевского азиатского общества, основанного Генри Томасом Колбруком[355] в 1823 году. По отношению к современным восточным людям ранние профессиональные ориенталисты, такие как Джонс, могли выполнять только две эти роли, однако сегодня мы не можем винить их за ограничения, наложенные на их человеколюбие официальным западным (Occidental) характером их присутствия на Востоке. Они были либо судьями, либо врачами. Даже Эдгар Кине, писавший скорее метафизически, чем реалистически, смутно осознавал эту терапевтическую связь. «В Азии – пророки, – писал он в работе „Дух религий“, – в Европе – доктора»[356]. Правильное знание о Востоке отталкивалось в первую очередь от тщательного изучения классических текстов и только после этого переходило к применению этих текстов к современному Востоку. Столкнувшись с очевидной дряхлостью и политическим бессилием современного Востока, европейский ориенталист считал своим долгом спасти хоть какую-то часть утраченного в прошлом величия классического Востока, чтобы «улучшить» Восток нынешний. То, что европеец брал от классического прошлого Востока, было видением (и тысячами фактов и артефактов), которое только он мог использовать с наибольшей выгодой; современному Востоку он давал облегчение и улучшение – и, конечно, благо собственного суждения о том, что было наилучшим для современного Востока.

Характерным для всех ориенталистских проектов до Наполеона было то, что очень немногое могло быть сделано заранее. Анкетиль и Джонс, например, получили свои навыки работы с Востоком только после того, как попали туда. Они противостояли, так сказать, всему Востоку, и только через некоторое время и много импровизируя, смогли свести его к меньшей области. Наполеон, с другой стороны, хотел захватить весь Египет, никак не меньше, и его предварительные приготовления были беспрецедентны по размаху и тщательности. Тем не менее эти приготовления были фанатически схематичны и, если можно так выразиться, текстуальны, и именно эти черты здесь будут проанализированы. Как кажется, прежде других Наполеон держал в уме три вещи, когда он готовился в Италии в 1797 году к очередному военному походу. Во-первых, несмотря на то, что Англия была всё еще грозной мощью, его военные успехи, достигшие кульминации в Кампо-Формийском мирном соглашении[357], не оставили ему иного места, где можно было бы снискать новой славы, кроме Востока. Более того, Талейран[358] недавно критически высказывался о «преимуществах присоединять новые колонии в нынешних условиях», и это соображение наряду с привлекательной перспективой нанести ущерб Британии затянуло его на Восток. Во-вторых, Наполеона влекло на Восток с юности; его юношеские рукописи, например, содержат краткое изложение «Истории арабов» Мариньи[359], и из его записей и разговоров видно, что он был погружен, как выразился Жан Тири[360], в воспоминания и славу, которые были связаны с Востоком Александра Великого вообще и с Египтом в частности[361]. Таким образом, идея завоевания Египта в качестве нового Александра представлялась ему вкупе с дополнительным преимуществом приобретения новой исламской колонии за счет Англии. В-третьих, Наполеон рассматривал Египет как вероятный проект именно потому, что он знал его тактически, стратегически, исторически и – что не следует недооценивать – текстуально, то есть он читал и знал о нем из трудов как современных, так и классических европейских авторитетных авторов. Суть в том, что Египет для Наполеона был проектом, который обрел реальность в его сознании, а затем и в его подготовке к завоеванию, через опыт, принадлежащий миру идей и мифов, взятых из текстов, а не из эмпирической реальности. Поэтому его планы в отношении Египта стали первыми в длинной череде европейских встреч с Востоком, в которых специальные знания ориенталистов были непосредственно применены для практического колониального использования; ибо с наполеоновских времен в решающий момент, когда ориенталист должен был решить, на стороне ли он Востока или завоевывающего Запада, он всегда выбирал последнее. Что касается самого императора, то он видел Восток только в том зашифрованном виде, в каком он представал сначала в классических текстах, а затем у специалистов-ориенталистов, чье видение, основанное на классических текстах, казалось удобной заменой любой настоящей встрече с реальным Востоком.

То, что Наполеон привлек несколько десятков «ученых мужей» к своей Египетской экспедиции, слишком хорошо известно, чтобы останавливаться на этом подробно. Его идея состояла в том, чтобы создать своего рода живой архив экспедиции в виде исследований, проведенных по всем возможным направлениям членами основанного им Египетского института. Что, возможно, менее известно, так это то, что Наполеон изначально опирался на труд французского путешественника графа де Вольнея, чье двухтомное «Путешествие Вольнея в Сирию и Египет» было опубликовано в 1787 году. Если не считать краткого предисловия от автора, сообщающего читателю, что внезапное приобретение некоторых средств (наследство) позволило ему совершить путешествие на Восток (East) в 1783 году, «Путешествие» Вольне – гнетуще безличный документ. Вольней, очевидно, считал себя ученым, в обязанности которого всегда входило фиксировать «состояние» того, что он видел. Наивысшая точка описана во втором томе, повествующем об исламе как религии[362]. Взгляды Вольнея – канонический образец враждебности к исламу как к религии и как к системе политических институтов; тем не менее Наполеон считал эту работу Вольнея и его «Размышления о нынешней войне с турками» (1788) особенно важными. В конце концов, Вольней был проницательным французом и, подобно Шатобриану и Ламартину четверть века спустя, рассматривал Ближний Восток как вероятное место для осуществления французских колониальных амбиций. Из сочинений Вольнея Наполеон узнал о препятствиях, перечисленных в порядке возрастания сложности, с которыми на Востоке неизбежно столкнется любой французский экспедиционный корпус.

Наполеон прямо ссылается на Вольнея в своих размышлениях о египетской экспедиции, записках «Кампании в Египте и Сирии» (1798–1799), которые он надиктовал генералу Бертрану[363] на острове Святой Елены. Вольней, по его словам, считал, что есть три препятствия для французской гегемонии на Востоке (Orient) и что любой французской армии, соответственно, придется вести три войны: одну – против Англии, вторую – против Османской империи (the Ottoman Porte) и третью, самую сложную, – против мусульман[364]. Оценка Вольнея была и проницательной, и трудно-опровержимой, поскольку Наполеону, как и любому, кто читал Вольнея, было ясно, что его «Путешествие» и «Размышления» были полезными текстами, которые следовало использовать европейцу, желавшему победить на Востоке. Другими словами, работа Вольнея представляла собой настольную книгу по ослаблению того шока, который может испытать европеец, непосредственно с Востоком столкнувшийся. Кажется, «читай книги и не будешь дезориентирован Востоком, но покоришь его» – это главный тезис Вольнея.

Наполеон воспринял Вольнея почти буквально, но характерно тонко. С того самого момента, как французская Египетская армия появилась на египетском горизонте, были предприняты все усилия, чтобы убедить мусульман в том, что «это мы – истинные мусульмане», как выразился Бонапарт в прокламации народу Александрии от 2 июля 1798 года[365]. Поддерживаемый целой командой ориенталистов (и сидевшей на борту флагмана под названием «Восток» (Orient), Наполеон использовал враждебность египтян к мамлюкам[366] и апеллировал к революционной идее равных возможностей для всех вести исключительно безопасную и избирательную войну против ислама. Что больше всего поразило первого арабского летописца экспедиции, Абд-аль-Рахмана аль-Джабарти[367], так это то, что Наполеон использовал ученых для налаживания своих контактов с местным населением, – это и еще возможность наблюдать за современным европейским интеллектуальным истеблишментом с близкого расстояния[368]. Наполеон повсюду пытался доказать, что он сражается за ислам; всё, что он говорил, переводилось на коранический арабский, в то время как французское армейское командование постоянно призывало помнить об исламской чувствительности. (Сравните тактику Наполеона в Египте с тактикой, изложенной в «Требовании» (Requerimiento) – документе, составленном испанцами в 1513 году на испанском языке для зачитывания вслух индейцам: «Мы возьмем вас, ваших жен и ваших детей, сделаем их рабами, как рабов продадим и будем распоряжаться ими, как повелят их Величества [король и королева Испании]; и мы заберем ваше добро, и причиним вам всё зло и ущерб, какие только сможем, как непокорным вассалам» и т. д.[369].) Когда Наполеону стало очевидно, что его силы слишком малы, чтобы навязать свою волю египтянам, он попытался заставить местных имамов, кади, муфтиев и улемов толковать Коран в пользу Великой армии. С этой целью шестьдесят улемов, преподававших в аль-Азхаре[370], были приглашены в его штаб-квартиру, удостоены всех воинских почестей, а затем слушали лестные восторженные речи Наполеона об исламе и Мухаммеде и его нескрываемое восхищение Кораном, с которым он, по-видимому, был превосходно знаком. Это сработало, и вскоре обитатели Каира, казалось, утратили свое недоверие к оккупантам[371]. Позже Наполеон оставил своему заместителю Клеберу[372] четкие инструкции всегда управлять Египтом через ориенталистов и религиозных исламских лидеров, которых они могли привлечь на свою сторону; любая другая политика была бы слишком дорогостоящей и глупой[373]. Гюго считал, что ему удалось передать дипломатический триумф восточных экспедиций Наполеона в своей поэме «Два острова»:

Близ Нила их я встретил вновь.Египет блистает зарею рассвета;На Востоке восходит его имперская звезда.Победитель, энтузиаст, алчущий славы,Чудесный, он ошеломил землю чудес.Старые шейхи поклоняются юному и благодетельному эмиру.Народ благоговеет перед его исключительной силой;Гордый, явился он пред пораженными племенами,Подобно Магомету Запада[374].

Подобный триумф мог быть подготовлен только до самой военной экспедиции, и, возможно, только тем, кто до этого не имел опыта общения с Востоком, кроме того, о котором ему поведали книги и ученые. Идея провести полномасштабное академическое исследование была одним из последствий этого текстуального отношения к Востоку. И это отношение, в свою очередь, подкреплялось конкретными революционными декретами – в частности, декретом от 10 жерминаля Третьего года[375], 30 марта 1793 года, об учреждении общественной школы при Национальной библиотеке для преподавания арабского, турецкого и персидского языков[376], задачей которой было рационалистическое разоблачение тайны и институционализация даже самых сокровенных знаний. Так, многие из наполеоновских переводчиков-ориенталистов были учениками Сильвестра де Саси, который с июня 1796 года был первым и единственным преподавателем арабского языка в Общественной школе восточных языков. Позднее Саси стал наставником почти каждого крупного ориенталиста в Европе, где его ученики доминировали в этой области почти три четверти века. Многие из них были ценны политически, как те, что оказались с Наполеоном в Египте.

Однако отношения с мусульманами были лишь частью плана Наполеона по завоеванию Египта. Другая его часть состояла в том, чтобы сделать его полностью открытым, превратив в абсолютно доступный для европейских исследователей. Из неведомой земли и части Востока, сведения о которой доходили через вторые руки благодаря деяниям предшественников – путешественников, ученых и завоевателей, Египет должен был стать частью французской науки. Здесь текстуальные и схематические установки также очевидны. Институт, с его химиками, историками, биологами, археологами, хирургами и антикварами, был научным подразделением армии. Его задача была не менее агрессивной: ввести Египет в современный французский, и в отличие от «Описания Египта» аббатом Ле Маскрие[377] 1735 года, у Наполеона это должно было стать всеобъемлющим предприятием. Практически с самых первых моментов оккупации Наполеон позаботился о том, чтобы институт начал проводить свои собрания, свои эксперименты, выполнять свою миссию по установлению фактов, как мы назвали бы ее сегодня. Самое главное, что всё сказанное, увиденное и изученное должно было быть записано, и действительно было записано в этом документе, великой коллективной апроприации одной страны другой, – в «Описании Египта», опубликованном в двадцати трех огромных томах между 1809 и 1828 годами[378].

Уникальность «Описания» – не только в его размерах или мощи интеллекта его авторов, но и в отношении к предмету, и именно это отношение делает его очень интересным для изучения ориенталистских проектов современности. Первые несколько страниц исторического предисловия, написанного Жан-Батистом Жозефом Фурье, секретарем института, ясно показывают, что, «создавая» Египет, ученые также напрямую боролись с некими неподдельными культурными, географическими и историческими смыслами. Египет был центром взаимоотношений между Африкой и Азией, между Европой и Востоком, между памятью и актуальной действительностью.

«Расположенный между Африкой и Азией и легко сообщающийся с Европой, Египет занимает центр древнего континента. Это страна великих воспоминаний. Родина искусств и хранилище бесчисленных памятников, ее главные храмы и дворцы, населенные царями, всё еще существуют, хотя не самые древние здания были уже воздвигнуты во времена Троянской войны. Гомер, Ликург, Солон, Пифагор и Платон – все они отправлялись в Египет изучать науки, религию и законы. Александр основал здесь процветающий город, долгое время бывший главным торговым центром и свидетелем того, как Помпей, Цезарь, Марк Антоний и Август решали между собой судьбу Рима и всего мира. Поэтому этой стране подобает привлекать внимание прославленных правителей, правящих судьбами народов.