Книги

Ориентализм

22
18
20
22
24
26
28
30

В тексте Галлана о «Библиотеке» говорится, что «ориентальное» изначально должно было включать в себя в основном Левант, хотя, – говорит Галлан восхищенно, – охватываемый период времени не ограничивался периодом от сотворения Адама до «нашего времени»[287]: д’Эрбело пошел еще дальше назад, ко времени, описанному как «более высокое»[288] в легендах – к длительному периоду правления доадамовых Сулейманов[289]. Из описания Галлана мы узнаем, что «Библиотека» была похожа на любую другую историю мира, ибо то, что она пыталась сделать, было полным сводом знаний, имеющихся по таким вопросам, как Сотворение мира, Потоп, разрушение Вавилонской башни и так далее, с той разницей, что источники д’Эрбело были восточными. Он разделил историю на два типа – священную и мирскую (иудеи и христиане – в первой, мусульмане – во второй), и два периода – до и после Потопа. Таким образом, д’Эрбело смог обсуждать такие различные истории, как история моголов, татар, тюрков и славян; он охватил также все провинции мусульманской империи, от Дальнего Востока до Геркулесовых столпов, с их обычаями, ритуалами, традициями, толкованиями, династиями, дворцами, реками и флорой. Такая работа, хотя и включала в себя некоторое внимание к «извращенному учению Магомета, нанесшему столь огромный ущерб христианству»[290], была более емкой и основательной, чем любая работа до нее. Галлан завершил свои «Рассуждения»[291], убеждая читателя в том, что «Библиотека» д’Эрбело была исключительно «полезной и приятной»[292]; труды других ориенталистов, таких как Постель, Скалигер[293], Голиус[294], Покок[295] и Эрпениус, были слишком узкограмматическими, лексикографическими, географическими и так далее. Только д’Эрбело смог написать произведение, способное убедить европейских читателей в том, что изучение восточной культуры не было чем-то неблагодарным и бесплодным: только д’Эрбело, по словам Галлана, пытался создать в сознании своих читателей достаточно обширное представление о том, что значит знать и изучать Восток, представление, которое одновременно насыщает ум и отвечает огромным сложившимся ранее ожиданиям[296].

Стараниями д’Эрбело Европа обнаружила свою способность очерчивать и ориентализировать Восток. Некоторое чувство превосходства появляется то тут, то там в том, что Галлан говорил о своей и д’Эрбело «восточной материи»[297]; так же, как и в работах географов XVII века, например Рафаэля дю Манса[298], из которых европейцы могли увидеть, что западная наука опережает и превосходит Восток[299]. Но очевидным становится не только преимущество западного подхода: есть также успешная техника, позволяющая осваивать необъятную плодовитость Востока и делать ее понятной систематически, даже в алфавитном порядке, для западных непрофессионалов. Когда Галлан говорил о д’Эрбело, что тот удовлетворяет чьим-то ожиданиям, я думаю, он имел в виду, что «Библиотека» не пыталась пересмотреть общепринятые представления о Востоке. Поскольку ориенталист утверждает Восток в глазах своих читателей и не пытается, не намеревается поколебать уже устоявшиеся убеждения. Всё, что делала «Ориентальная библиотека», – это представляла Восток более полно и ясно. То, что могло бы быть разрозненной коллекцией случайно собранных фактов, расплывчато затрагивающих левантийскую историю, библейские образы, исламскую культуру, географические названия и так далее, было преобразовано в рационализированную ориентальную панораму от а до я. В статье, посвященной Мухаммеду, д’Эрбело сначала привел все имена Пророка, а затем приступил к определению идеологической и доктринальной ценности Мухаммеда:

Это знаменитый самозванец Магомет, автор и основатель ереси, принявшей название религии, которую мы называем магометанской. Смотрите запись в разделе «Ислам». Толкователи Аль-Корана и другие знатоки мусульманского или магометанского права воздали этому лжепророку все хвалы, которые ариане, павликиане[300] или паулинисты и другие еретики приписывали Иисусу Христу, не признавая Его божественной сущности[301].

«Магометанство» – это релевантное (и оскорбительное) европейское название; «Ислам», правильное с мусульманской точки зрения название, перенесен в другую статью. «Ересь… которую мы называем магометанской», «взята» здесь как имитация христианской имитации истинной религии. Затем, в длинном историческом описании жизни Магомета, д’Эрбело может обратиться к более или менее честному рассказу. Но значение имеет именно то место (placing), которое отведено статье о Мухаммеде в «Библиотеке». Опасности распространения ереси устраняются, когда она превращается в идеологически недвусмысленное понятие для одной из статей, расположенных в алфавитном порядке. Мухаммед больше не бродит по восточному миру как опасный и безнравственный дебошир, а спокойно стоит на своей (по общему признанию, выдающейся) части ориенталистской сцены[302]. Ему присваиваются генеалогия, объяснение, даже развитие, всё это суммируется под общим знаменателем простых утверждений, которые препятствуют его блужданию где-либо еще.

Такие «образы» Востока, как этот, – образы того, что они представляют или обозначают очень большую сущность, в противном случае невозможно диффузную, которую они позволяют понять или увидеть. Они также – персонажи (characters), отсылающие к типажам хвастуна, скряги или обжоры, созданным Теофрастом[303], Лабрюйером[304] или Селденом[305]. Возможно, не совсем верно говорить, что мы видим таких персонажей, как miles gloriosus – «хвастливый воин» или «самозванец Мухаммед», поскольку дискурсивная ограниченность персонажа по меньшей мере предполагает возможность без затруднений или двусмысленности воспринять универсальность этих типов. Персонаж Магомета у д’Эрбело – это образ, потому что лжепророк является частью общего театрального действа, называемого «восточное», в полной мере представленного в «Библиотеке».

Дидактическое качество представления восточного не может быть отделено от остальной части действа. В таком научном труде, как «Ориентальная библиотека», который был результатом систематического изучения и исследования, автор подчиняет материал, над которым он работал, строгой дисциплине и порядку; кроме того, он хочет, чтобы читателю было ясно, что печатная страница дает упорядоченное, дисциплинированное суждение о материале. Таким образом, «Библиотека» передает идею могущества и эффективности ориентализма, которая повсюду напоминает читателю, что отныне для того, чтобы добраться до Востока, он должен пройти сквозь научные схемы и коды, представленные ориенталистом. Восток был не только подогнан под моральные стандарты западного христианства: он был также ограничен рядом установок и суждений, которые с самого начала направляют западный ум не к восточным источникам для исправлений и верификации, а скорее к другим ориенталистским работам. Ориенталистская сцена, как я ее называю, становится системой, застывшей морально и эпистемологически. Как дисциплина, представляющая институционализированное западное знание Востока, ориентализм, таким образом, начинает оказывать трехстороннее воздействие – на Восток, на ориенталиста и на западного «потребителя» ориентализма. Я думаю, было бы неправильно недооценивать силу этих трехсторонних отношений. Поскольку Восток («там», в направлении Востока) исправлен и даже наказан за то, что лежит за пределами европейского общества, «нашего» мира, Восток, таким образом, ориентализируется – это процесс, который не только маркирует Восток как область ориенталиста, но и заставляет непосвященного западного читателя принимать ориенталистскую кодификацию (например, алфавитный порядок «Библиотеки» д’Эрбело) за истинный Восток. Истина, коротко говоря, становится функцией ученого суждения, а не самого материала, который со временем кажется обязанным ориенталисту даже самим своим существованием.

Весь этот дидактический процесс нетрудно понять и нетрудно объяснить. Следует в который раз вспомнить, что все культуры вносят коррективы в грубую реальность, превращая ее свободно дрейфующие объекты в единицы знания. Проблема не в том, что это обращение происходит. Для человеческого разума совершенно естественно сопротивляться нападению на него непонятного чужого, поэтому культуры всегда были склонны навязывать другим культурам полную трансформацию, принимая эти другие культуры не такими, какие они есть, а такими, какими им, к выгоде воспринимающего, следует быть. Для западного человека, однако, восточное всегда было подобно некоему аспекту Запада. Для некоторых немецких романтиков, например, индийская религия была, по существу, восточной версией германо-христианского пантеизма. И всё же ориенталист сделал своей работой постоянное превращение Востока из чего-то одного во что-то другое: он делает это ради себя самого, ради своей культуры, а в некоторых случаях, как он полагает, – ради Востока. Этот процесс обращения строго упорядочен: ему учат, у него есть свои сообщества, периодические издания, традиции, лексика, риторика – всё это в основном связано и подпитывается господствующими культурными и политическими нормами Запада. И, как я далее продемонстрирую, он стремится стать более, а не менее тотальным в своих попытках, настолько, что при рассмотрении ориентализма XIX и XX веков преобладает впечатление грубой схематизации ориентализмом всего Востока.

Насколько давно эта схематизация началась, ясно из приведенных мною примеров западных представлений о Востоке времен классической Греции. Сколь четко были сформулированы более поздние представления, опирающиеся на более ранние, сколь необычайно тщательна их схематизация, сколь драматически эффективно их размещение в пространстве западной воображаемой географии, можно проиллюстрировать, обратившись к дантовскому «Аду». Достижение Данте в «Божественной комедии» состояло в том, что он сумел органично соединить реалистическое изображение земной реальности с универсальной и вечной системой христианских ценностей. Данте-пилигриму, проходящему через Ад, Чистилище и Рай, открывается уникальное видение суда. Паоло и Франческа предстают навечно заключенными в ад за свои грехи, но в то же время воплощающими, по-настоящему проживающими те свои черты и поступки, которые ввергли их в место вечного пребывания. Таким образом, каждая из фигур в видении Данте не только представляет саму себя, но отражает определенный характер и предназначенную ей судьбу.

«Maometto» – Мухаммед – появляется в 28 песне «Ада». Он в восьмом из девяти кругов Ада, в девятой из десяти Злых Щелей, в круге мрачных рвов, окружающих твердыню Сатаны в Аду. Таким образом, прежде чем Данте доходит до Магомета, он проходит через круги, куда помещены люди с меньшими грехами: сладострастники, стяжатели, чревоугодники, еретики, гневливые, самоубийцы, богохульники. После Мухаммеда – только поддельщики и предатели (к которым относятся Иуда, Брут и Кассий), вплоть до самого дна Ада, где обитает сам Сатана. Таким образом, Мухаммед принадлежит к той категории в четкой иерархии зла, которую Данте называет «сеятель распри и раздора»[306]. Кара Мухаммеда, ставшая его вечной судьбой, особенно отвратительна: его бесконечно рассекают надвое от подбородка до ануса. Здесь Данте не избавляет читателя от эсхатологических подробностей, которые влечет за собой столь впечатляющее наказание: описание кишок Мухаммеда и его экскрементов дано с беспримерным тщанием. Мухаммед разъясняет Данте свое наказание, указывая также на Али[307], идущего впереди него в ряду грешников, которого дьявол рассекает надвое; он также просит Данте предупредить Фра Дольчино[308], священника-отступника, чья секта проповедовала общность жен и имущества и кого обвиняли в том, что у него есть любовница, о том, что его ждет. Читатель не может не заметить, что Данте проводит параллель между Дольчино и Мухаммедом, их омерзительным сладострастием и их претензиями на высокое положение в теологии.

Но это не всё, что Данте хочет сообщить об исламе. Чуть раньше в Аду появляется небольшая группа мусульман. Авиценна[309], Аверроэс[310] и Саладин[311] включены в число тех добродетельных язычников, которые, наряду с Гектором, Энеем, Авраамом, Сократом, Платоном и Аристотелем, помещены в первый круг Ада, чтобы там понести минимальное (и даже почетное) наказание за то, что они не знали благодати христианского Откровения. Данте, конечно, восхищается их великими свершениями и добродетелями, но, поскольку они не были христианами, он должен осудить их пусть на легкие, но муки Ада. Вечность – великий уравнитель различий, это правда, но особенности анахронизмов и аномалий, связанных с тем, что дохристианские герои и мыслители были отнесены к той же категории «языческого» проклятия, что и послехристианские мусульмане, не беспокоят Данте. Несмотря на то, что Коран объявляет Иисуса пророком, Данте предпочитает считать великих мусульманских философов и правителя совершенно неосведомленными о христианстве. То, что они могут обитать в том же почетном круге, что и герои, и мудрецы классической древности, – это аисторическое видение, подобное фреске Рафаэля «Афинская школа», в которой Аверроэс протирает локти о пол Академии бок о бок с Сократом и Платоном (или же «Диалогам мертвых» (1700–1718) Фенелона[312], где дискутируют Сократ и Конфуций).

Избирательность и рафинированность поэтического понимания ислама Данте – пример схематической, почти космологической неизбежности, с которой ислам и его определенные представители оказываются порождениями географических, исторических и, прежде всего, моральных тревог Запада. Эмпирические данные о Востоке или о какой-либо его части почти не имеют значения; большое значение имеет и оказывается решающим то, что я называю ориенталистским видением, видением, отнюдь не ограниченным сферой профессиональной учености, а скорее выступающим как общее достояние всех, кто размышлял о Востоке на Западе. Поэтическое дарование Данте лишь усиливает, делает более, а не менее представительными подобное видение Востока. За Мухаммедом, Саладином, Аверроэсом и Авиценной закреплены места в визионерской космологии – их закрепили, разложили, втиснули, заключили, не обращая никакого внимания ни на что, кроме их «функции» и той модели, которую они представляют на той сцене, где они появляются. Исайя Берлин[313] так описал эффект подобных отношений:

В [такой] ‹…› космологии мир людей (и в некоторых версиях – вся Вселенная) представляет собой единую, всеобъемлющую иерархию; так что объяснить, почему каждый объект в нем таков, и где он есть, и когда он есть, и делает то, что он делает, – это eo ipso[314] сказать, какова его цель, насколько он успешно ее выполняет и каковы отношения координации и субординации между целями различных преследующих цели сущностей в гармоничной пирамиде, которую они в совокупности образуют. Если это подлинная картина реальности, то историческое объяснение, как и всякая другая форма объяснения, должно состоять прежде всего в приписывании индивидам, группам, нациям, видам их собственного места в модели Вселенной. Знать «космическое» место вещи или человека – значит сказать, что это и что она/он[315] делает, и в то же время почему она/он должны быть и делать так, как она/он есть и делает. Следовательно, быть и иметь ценность, существовать и иметь функцию (и выполнять ее более или менее успешно) – это одно и то же. Модель, и только она одна, порождает и заставляет исчезнуть, и наделяет целью, то есть ценностью и смыслом, всё, что есть. Понять – значит воспринять эти модели… Чем более неизбежным может быть представлено событие, действие или персонаж, тем лучше оно понято, тем глубже прозрение исследователя, тем ближе мы к единой абсолютной истине. Такой подход глубоко антиэмпиричен[316].

То же самое относится и к ориенталистскому подходу в целом. С магией и мифологией его объединяет самодостаточный, самоподкрепляющий характер замкнутой системы, в которой объекты являются тем, чем они являются, потому что они есть то, что они есть, раз и навсегда, по онтологическим причинам, которые никакой эмпирический материал не может ни вытеснить, ни изменить. Встреча Европы с Востоком, и в особенности с исламом, укрепила эту систему представления Востока и, как было предложено Анри Пиреном[317], сделала ислам тем самым воплощением чужого, на противостоянии которому была основана вся европейская цивилизация со Средних веков. Упадок Римской империи в результате вторжения варваров имел парадоксальный эффект включения территорий варваров в римскую и средиземноморскую культуру, Романию. В то время как, утверждает Пирен, следствием исламских вторжений, начавшихся в VII веке, было смещение центра европейской культуры из Средиземноморья, бывшего арабской провинцией, на север. «Германизм вышел на сцену истории. До этих пор римская традиция не прерывалась. Теперь должна была развиться самобытная романо-германская цивилизация». Европа была замкнута в себе: Восток, когда он не выступал просто как место торговли, пребывал культурно, интеллектуально, духовно вне Европы и европейской цивилизации, которая, по словам Пирена, стала «одной большой христианской общиной, объединенной Христианской церковью (ecclesia)… Запад (Occident) отныне зажил своей собственной жизнью»[318]. В поэме Данте, в трудах Петра Достопочтенного[319] и других клюнийских ориенталистов[320], в полемике с исламом христианских авторов от Гвиберта Ножанского[321] и Беды до Роджера Бэкона[322], Вильгельма Триполийского[323], Бурхарда Сионского[324] и Лютера, в «Песни о Сиде», «Песни о Роланде» и в шекспировском «Отелло» (про «насильника мира») Восток и ислам всегда изображаются как пришельцы извне, играющие особую роль внутри Европы.

Воображаемая география, от ярких портретов, которые можно найти в «Аде», до прозаичных описаний «Ориентальной библиотеки» д’Эрбело, узаконивает лексику, универсум репрезентативного дискурса, характерный для обсуждения и понимания ислама и Востока. То, что этот дискурс считает фактом, например то, что Мухаммед – самозванец, является компонентом дискурса, утверждением, которое дискурс заставляет человека сделать всякий раз, когда тот встретит имя Мухаммед. В основе всех различных единиц ориенталистского дискурса, под которыми я подразумеваю просто лексику, используемую всякий раз, когда говорят или пишут о Востоке, лежит ряд фигур репрезентации, или тропов. Эти фигуры относятся к реальному Востоку или исламу, который здесь является главным предметом моего внимания, как стилизованные костюмы относятся к персонажам пьесы. Они подобны кресту, который будет носить Всякий человек, или разноцветному костюму, который носит Арлекин в комедии дель арте[325]. Другими словами, нам не нужно искать соответствия между языком, используемым для описания Востока, и самим Востоком, не столько потому, что язык неточен, сколько потому, что быть точным он даже не пытается. То, что он пытается сделать, как пытался Данте в «Аде», – так это одновременно представить Восток как чуждый и схематически разместить на театральной сцене, зрители, управляющий и актеры которой существуют для Европы, и только для Европы. Отсюда колебания между знакомым и чужим: Мухаммед – это всегда самозванец (знакомый, потому что он претендует на сходство с Иисусом, которого мы знаем) и всегда ориентальный (чужой, поскольку, хоть он в некотором смысле и «похож» на Иисуса, но в конечном счете – не такой, как он).

Вместо того, чтобы перечислять все фигуры речи, связанные с Востоком, – о его странности, его отличии, его экзотической чувственности и так далее, – мы можем их обобщить, поскольку их использование восходит еще ко временам Ренессанса. Все они декларативны и самоочевидны; грамматическое время, которое они используют, – вневременная вечность; они создают впечатление повторяемости и устойчивости; они всегда симметричны европейскому эквиваленту (и в то же время диаметрально ниже него), который иногда оговаривается, иногда нет. Для всех этих функций часто достаточно использовать простую связку «это» (is). Таким образом, Мухаммед – это самозванец, а сама фраза канонизирована в «Библиотеке» д’Эрбело и в некотором смысле усилена Данте. Предыстория не нужна, доказательства, необходимые для осуждения Мухаммеда, содержатся в самом утверждении «это». Никто не оценивает эту фразу, и кажется, нет нужды ни говорить, что Мухаммед был самозванцем, ни задуматься на мгновение, что, возможно, нет необходимости повторять это утверждение. Это повторяется, он – это самозванец, и каждый раз, когда кто-то говорит это, он становится всё большим самозванцем, а автор заявления получает чуть больше веса, оглашая его. Так, знаменитая биография Мухаммеда, написанная в XVII веке Хамфри Придо[326], имеет подзаголовок «Истинная природа самозванства»[327]. Наконец, такие категории, как «самозванец» (или «восточный человек», если уж на то пошло), подразумевают и даже требуют противоположной категории, которая не является чем-то подложным и не нуждается бесконечно в четком определении. И эта противоположность – «западный» (Occidental), или, в случае Мухаммеда, – Иисус.

Таким образом, с философской точки зрения тот вид языка, мышления и видения, который я называю ориентализмом в самом общем виде, является формой радикального реализма; любой, кто использует ориентализм, который суть привычка иметь дело с вопросами, объектами, качествами и территориями, считающимися восточными, – обозначит, назовет, укажет, зафиксирует то, о чем он говорит или думает, словом или фразой, которые затем сочтут обретшими реальность, либо, проще говоря, реальными. Риторически говоря, ориентализму свойственно анатомировать и исчислять: пользоваться его лексикой – значит заниматься расчленением восточного на управляемые части. Психологически ориентализм – это форма паранойи, знание иного рода, отличающееся от, скажем, обычного исторического знания. Я думаю, что это лишь некоторые результаты существования воображаемой географии и тех жестких границ, которые она очерчивает. Однако существуют и некоторые специфически современные трансмутации этих ориентализированных результатов, к которым я теперь перехожу.

III

Проекты

Необходимо рассмотреть более яркие практические успехи ориентализма хотя бы для того, чтобы судить о том, насколько точно ошибочна (и насколько совершенно противоположна истине) была грандиозно опасная идея, высказанная Мишле[328], о том, что «Восток продвигается, непобедимый, губительный для богов света очарованием своих грез, магией своего кьяроскуро»[329], [330]. Культурные, материальные и интеллектуальные отношения Европы и Востока прошли через бесчисленное количество фаз, хотя граница между Востоком (East) и Западом оказывала на Европу постоянное воздействие определенного рода. Но в целом именно Запад двигался на Восток (East), а не наоборот. Ориентализм – это общий термин, который я использую для описания западного подхода к Востоку; ориентализм – это дисциплина, с помощью которой к Востоку подходили (и продолжают подходить) систематически, как к предмету изучения, открытия и практики. Но, кроме того, я использовал этот термин для обозначения той коллекции грез, образов и слов, доступных каждому, кто пытался говорить о том, что лежит к Востоку от разделительной черты. Эти два аспекта ориентализма не противоречат друг другу, поскольку, используя их, Европа могла уверенно и отнюдь не метафорично продвигаться на Восток. Здесь я хотел бы главным образом рассмотреть материальные свидетельства этого продвижения.

За исключением ислама Восток для Европы до XIX века был областью с непрерывной историей неоспоримого западного господства. Это абсолютно верно в отношении британского опыта в Индии, португальского опыта в Ост-Индии, Китае и Японии, а также французского и итальянского опыта в различных регионах Востока. Были отдельные случаи, когда непримиримость местного населения нарушала идиллию, например, когда в 1638–1639 годах группа японских христиан вышвырнула португальцев из страны; по большому счету, однако, только арабский и исламский Восток был для Европы серьезным вызовом на политическом, интеллектуальном и, в определенное время, экономическом уровнях. Таким образом, на протяжении большей части своей истории ориентализм несет на себе отпечаток проблематического отношения европейцев к исламу, и именно вокруг этого остро-чувствительного аспекта ориентализма и вращается в этом исследовании мой интерес.