Книги

Ориентализм

22
18
20
22
24
26
28
30

Логика Бальфура здесь интересна не в последнюю очередь тем, что полностью согласуется с предпосылками всей его речи. Англия знает Египет; Египет – это то, что знает Англия; Англия знает, что Египет не может иметь самоуправления; Англия подтверждает это, оккупируя Египет; для египтян Египет – это то, что Англия оккупировала и чем она теперь управляет; оккупация иноземцами, следовательно, становится «самой основой» современной египетской цивилизации; Египет требует, даже настаивает на британской оккупации. Но если особая близость между правителем и управляемыми в Египте нарушается сомнениями парламента внутри страны, то «авторитет тех, кто… является господствующим народом – и, как я думаю, должен оставаться господствующим народом, – был недооценен». Страдает не только престиж Англии: «это напрасная трата времени для горстки английских чиновников – одарите их, как вам угодно, наделите всеми чертами характера и талантами, какие только можете себе вообразить, – для них невозможно выполнить ту великую миссию, которую в Египте – не только мы, но и весь цивилизованный мир – возложили на них»[173].

Как риторическое представление речь Бальфура примечательна тем, какую роль он играет и как представляет самых разных персонажей. Есть, конечно, «англичане», для которых местоимение «мы» употребляется во всей полновесности выдающегося могущества человека, который чувствует себя представителем всего лучшего в истории своей нации. Бальфур также может говорить от имени цивилизованного мира, Запада и относительно небольшой группы колониальных чиновников в Египте. Если он и не говорит непосредственно от лица «восточных людей» (the Orientals), то это потому, что они, в конце концов, говорят на другом языке; однако он знает, что они чувствуют, так как он знает их историю, их доверие к таким, как он, и их ожидания. Тем не менее он говорит за них в том смысле, что сказанное ими, если бы их спросили и если бы они были способны ответить, несколько бесполезно подтвердило бы уже и так очевидное: то, что они являются подчиненным народом, покоренным теми, кто знает их и что хорошо для них, лучше, чем они сами могли бы знать. Их великое прошлое осталось в прошлом; в современном мире они полезны только потому, что могущественные и современные империи эффективно вывели их из плачевного состояния упадка и превратили в перевоспитанных обитателей продуктивных колоний.

Египет, в частности, был превосходным примером, и Бальфур прекрасно понимал, какое право он имеет говорить как член парламента своей страны от имени Англии, Запада, западной цивилизации о современном Египте. Ибо Египет был не просто еще одной колонией: он был оправданием западного империализма; он был, до его аннексии Англией, почти академическим примером восточной отсталости; он должен был стать триумфом английских знаний и власти. В период между 1882, когда Англия оккупировала Египет и положила конец националистическому восстанию полковника Ораби[174], и 1907 годом представителем Англии в Египте, хозяином Египта, был Ивлин Бэринг[175] (также известный как «Заносчивый Бэринг»), лорд Кромер. 30 июля 1907 года в Палате общин не кто иной как Бальфур поддержал назначение Кромеру пенсионной выплаты в пятьдесят тысяч фунтов в качестве вознаграждения за то, что он сделал в Египте. «Кромер создал (made) Египет», – сказал Бальфур:

Во всём, к чему он прикасался, он преуспевал… Стараниями лорда Кромера за последнюю четверть века Египет поднялся с самого дна социальной и экономической деградации до его нынешнего состояния – я уверен, единственного в своем роде среди восточных (Oriental) наций – материального и морального процветания[176].

Как измерялось моральное процветание Египта, Бальфур не решился сказать. Британский экспорт в Египет был равен по объему экспорту всей Африки – это, безусловно, указывало на своего рода совместное (несколько неравномерное) финансовое процветание Египта и Англии. Но что действительно имело значение, так это непрекращающаяся, всеохватывающая западная опека восточной страны, от ученых, миссионеров, бизнесменов, солдат и учителей, которые готовили, а затем осуществляли оккупацию, до высокопоставленных чиновников, таких как Кромер и Бальфур, которые считали себя обеспечивающими, направляющими, а иногда и принуждающими Египет подняться из восточного запустения к его нынешнему одинокому возвышенному положению.

Если успех Британии в Египте и был таким выдающимся, как утверждал Бальфур, то он ни в коем случае не был необъяснимым или иррациональным. Египетские дела управлялись в соответствии с общей теорией, выразителем которой был как Бальфур в своих представлениях о восточной цивилизации, так и Кромер, управляющий повседневными делами в Египте. Самое важное в этой теории в течение первого десятилетия двадцатого века было в том, что она работала, и работала ошеломляюще хорошо. Довод, сведенный к простейшей формулировке, был ясен, точен, его легко было понять. Есть люди Запада (Westeners), а есть люди Востока (Orientals). Первые господствуют; вторые должны подчиняться, что обычно означает оккупацию их земель, жесткий контроль над их внутренними делами, предоставление их жизни и богатств в распоряжение той или иной западной державы. То, что Бальфур и Кромер, как мы вскоре увидим, могли свести человечество к таким безжалостным культурным и расистским категориям, вовсе не было признаком их особой порочности. Скорее, это было показателем того, насколько упрощенной стала общая доктрина к тому времени, когда ее начали применять, – упрощенной и эффективной.

В отличие от Бальфура, чьи тезисы о восточных народах претендовали на объективную универсальность, Кромер говорил о них конкретно как о тех, кем он управлял или с кем ему приходилось иметь дело, сначала в Индии, а затем в течение двадцати пяти лет в Египте, когда он стал главным генеральным консулом всей Британской империи. «Восточные народы» Бальфура – это «подчиненные народы» (subject races) Кромера, послужившие ему темой для длинного эссе, опубликованного в Edinburgh Review в январе 1908 года. Опять же знание подчиненных или восточных народов – это то, что делает управление ими легким и прибыльным; знание дает власть (power), больше власти требует больше знаний и так далее во всё более и более прибыльной диалектике информации и контроля. Согласно Кромеру, империя Англии не распадется, если такие вещи, как милитаризм и коммерческий эгоизм дома, и «свободные институты» в колонии (в отличие от британского управления «в соответствии с законами христианской морали»), держать под контролем. Поскольку если, согласно Кромеру, логика – это нечто такое, «существование чего восточный человек склонен полностью игнорировать», то верный метод управления состоит не в том, чтобы навязать ему сверхнаучные меры или физически принудить его принять логику. Скорее следует понять его ограниченность и «попытаться найти, к удовольствию подчиненного народа, более подходящие и, можно надеяться, более прочные узы единения между управляющими и управляемыми». Скрывающаяся повсюду за усмирением покоренного народа имперская мощь эффективна благодаря своему утонченному пониманию и нечастому использованию, а не благодаря своим солдатам, жестоким сборщикам налогов и безудержной силе. Одним словом, империи следует быть мудрой; она должна сменить свою алчность на бескорыстие, а нетерпение – на гибкую дисциплину.

Выражаясь яснее, когда говорят, что коммерческий дух должен быть под некоторым контролем, это значит то, что при общении с индийцами, египтянами, шиллуками[177], или зулусами[178] первый вопрос, который следует задавать: что все эти люди, говоря в национальном масштабе (nationally speaking), более или менее in statu pupillari[179], сами думают о своих собственных интересах, хотя этот вопрос и заслуживает серьезного рассмотрения. Но важно, чтобы каждый особый вопрос решался главным образом с учетом того, что в свете западных знаний и опыта, согласованного с местными воззрениями, мы сознательно считаем наилучшим для подчиненного народа, без оглядки на какие-либо реальные или предполагаемые преимущества, которые Англия как нация может получить, или, как это чаще бывает, на особые интересы, представленные одним или несколькими влиятельными классами англичан. Если британская нация в целом будет держать этот принцип в уме и строго настаивать на его применении, то, хотя мы никогда не сможем взрастить патриотизм, подобный патриотизму, основанному на родстве народов или общности языка[180], мы, возможно, сможем воспитать своего рода космополитическую преданность, основанную на уважении, неизменно связанном с превосходящими талантами и бескорыстием, и на благодарности как за уже оказанные милости, так и за грядущие. Во всяком случае, есть надежда, что египтянин будет колебаться, прежде чем свяжет свою судьбу с каким-нибудь будущим Ораби… Даже дикарь Центральной Африки может в конце концов научиться петь гимн в честь Астреи Редукс[181] в лице британского чиновника, который отказывает ему в джине, но дает правосудие. Более того, выиграет торговля[182].

О том, насколько «серьезно» правитель должен рассматривать предложения подчиненных народов, свидетельствует абсолютное неприятие Кромером египетского национализма. Собственные местные институты, отсутствие иностранной оккупации, национальный суверенитет – эти неудивительные требования неизменно отвергались Кромером, который недвусмысленно утверждал, что «реальное будущее Египта… лежит не на пути узкого национализма, который будет охватывать только коренных египтян… а скорее на пути расширенного космополитизма»[183]. Подчиненные народы (subject races) не могли знать, что для них хорошо. Большинство из них были выходцами с Востока, и об их характерных чертах Кромер был очень хорошо осведомлен, поскольку имел опыт общения с ними как в Индии, так и в Египте. Одной из удобных для Кромера особенностей восточных людей было то, что управление ими, хотя обстоятельства могли тут и там немного различаться, почти везде было практически одинаковым[184]. Это было так, конечно, потому что восточные люди были почти везде практически одинаковы.

Тут мы, наконец, приближаемся к долго формировавшейся основе сущностного знания, как академического, так и практического, которое Кромер и Бальфур впитали из вековой традиции современного западного ориентализма: знания о людях Востока, их народах, характере, культуре, истории, традициях, обществе и возможностях. Это знание было эффективным: Кромер считал, что он использовал его для управления Египтом. Более того, это знание было проверенным и неизменным, поскольку «восточные люди» для всех практических целей были платоновской сущностью[185], которую любой ориенталист (или правитель над восточным народом) мог исследовать, понять и раскрыть. Так, в тридцать четвертой главе своего двухтомного труда «Современный Египет», авторитетном отчете о собственном опыте и достижениях, Кромер излагает своего рода личный канон ориенталистской мудрости:

Сэр Альфред Лайалл[186] однажды сказал мне: «Точность отвратительна восточному уму. Каждый англо-индиец должен всегда помнить эту максиму». Недостаток точности, который легко перерождается в полноту неправды, – вот главная характеристика восточного ума. Европеец рассуждает разумно; его изложение фактов лишено всякой двусмысленности; он прирожденный логик, хотя, возможно, логику и не изучал; он по своей природе скептик и требует доказательств, прежде чем сможет принять истинность любого утверждения; его тренированный интеллект работает как механизм. Уму восточного человека, напротив, как, впрочем, и его живописным улицам, в высшей степени недостает симметрии. Его рассуждения носят самый небрежный характер. Хотя древние арабы и владели в несколько большей степени наукой диалектики, их потомки отличаются исключительным недостатком логических способностей. Они часто неспособны сделать самые очевидные выводы из каких-либо простых посылок, которые сами признают истинными. Попытайтесь добиться простого изложения фактов от любого обычного египтянина. Его объяснение, как правило, будет длительным и недостаточно ясным. Он, вероятно, будет противоречить себе с полдюжины раз, прежде чем закончит свой рассказ. Он будет сбиваться на простейших встречных вопросах.

Так восточные люди или арабы показаны легковерными, «лишенными энергии и инициативы», склонными к «грубой лести», интригам, хитрости и дурному обращению с животными; восточные люди не могут ходить ни по дороге, ни по тротуару (их беспорядочный ум не в состоянии понять очевидное умному европейцу – то, что дороги и тротуары созданы для ходьбы); восточные люди – закоренелые лжецы, они «вялы и подозрительны» и во всем противоположны ясности, прямоте и благородству англосаксонского народа (race)[187].

Кромер не скрывает, что восточные народы для него всегда были и остаются лишь человеческим материалом, которым он управлял в британских колониях. «Поскольку я всего лишь дипломат и администратор, чьим предметом изучения является человек, но с точки зрения управления им, – говорит Кромер, – я удовлетворюсь тем, что отмечу тот факт, что так или иначе восточный человек обычно действует, говорит и мыслит образом, прямо противоположным человеку европейскому»[188]. Описания Кромера, конечно, частично основаны на непосредственном наблюдении, но иногда он ссылается на авторитеты ортодоксального ориентализма (в частности, на Эрнеста Ренана и Константе-на Франсуа Вольне[189]), чтобы подкрепить свою точку зрения. На эти авторитеты он также полагается, когда дело доходит до объяснения того, почему люди Востока таковы, каковы есть. Он не сомневается, что любое знание восточного человека подтвердит его взгляды, согласно которым, памятуя о его описании египтянина, озадаченного встречным вопросом, восточный человек признается заведомо виновным. Преступление состояло в том, что восточный человек был восточным, и это верный знак того, что такая тавтология была общепринятой настолько, что могла существовать даже без обращения к европейской логике[190] или симметрии ума. Таким образом, любое отклонение от того, что считалось нормами восточного поведения, считалось неестественным; в последнем ежегодном докладе Кромера из Египта египетский национализм, соответственно, провозглашается «совершенно нестандартной идеей» и «растением экзотического, а не местного происхождения»[191].

Мы были бы неправы, я думаю, недооценив хранилище общепризнанных знаний, кодексы ориенталистской ортодоксии, на которые Кромер и Бальфур повсюду ссылаются в своих текстах и в своей общественно-политической деятельности. Утверждать, что ориентализм был рационализацией колониального правления – значит игнорировать ту степень, в которой ориентализм был обоснованием колониального правления, а не его оправданием постфактум. Люди всегда делили мир на области, имеющие реальные или воображаемые отличия друг от друга. Абсолютная демаркация между Востоком и Западом (East and West), которую Бальфур и Кромер так самодовольно принимают, создавалась годами, даже столетиями. Были, конечно, многочисленные путешествия и открытия, были торговые контакты и войны. Но важнее то, что с середины XVIII века в отношениях между Востоком и Западом существовало два главных элемента. Одним из них было нарастающее систематическое знание в Европе о Востоке, знание, подстегиваемое колониальным опытом, а также широко распространенным интересом к чуждому и необычному, задействованным развивающимися науками – этнологией, сравнительной анатомией, филологией и историей; более того, к этому систематическому знанию добавился существенный корпус текстов, созданных романистами, поэтами, переводчиками и талантливыми путешественниками. Другой особенностью отношений Европы и Востока было то, что Европа всегда находилась в положении силы, если не сказать господства. Эвфемизмы здесь невозможны. Правда, отношение сильного к слабому можно было бы замаскировать или смягчить, как это было, когда Бальфур признавал «величие» восточных цивилизаций. Но, по сути, отношения в политике, культуре и даже религии рассматривались – на Западе, поскольку именно это нас и интересует, – как отношения между партнером сильным и слабым.

Для того чтобы описать эти отношения, использовалось много определений: Бальфур и Кромер, как правило, использовали некоторые из них. Восточный человек иррационален, развратен (падший), инфантилен и «отличен» (different); тогда как европеец рационален, добродетелен, зрел и «нормален». Но способ оживить отношения состоял в повсеместном подчеркивании того факта, что восточный человек живет в другом, но тщательно организованном мире, мире с собственными национальными, культурными и эпистемологическими границами и принципами внутренней согласованности. Однако то, что делало мир Востока доступным для понимания и самобытным, было не результатом его собственных усилий, а скорее сложной серией искусных манипуляций, при помощи которых Запад определял Восток. Так оба аспекта культурных отношений, о которых я говорил, соединяются. Знание Востока, порожденное силой, в некотором смысле создает Восток, восточного человека и его мир. На языке Кромера и Бальфура восточный человек изображается как некто, кого судят (как на суде), кого изучают и описывают (как в учебной программе), кого наказывают (как в школе или тюрьме), кого изображают (как в пособии по зоологии). Дело в том, что в каждом из этих случаев восточный человек контролируется и репрезентируется господствующими структурами. Откуда они берутся?

Сила культуры – не то, что очень легко обсуждать, и одна из целей настоящей работы – проиллюстрировать, проанализировать и осмыслить ориентализм как проявление силы культуры. Другими словами, лучше не рисковать, давая обобщения о столь неопределенном и в то же время столь важном понятии, как сила культуры, пока не будет проанализировано достаточное количество материала. Но с самого начала можно сказать, раз уж речь идет о Западе XIX и XX веков, что существовало предположение, что Восток и всё, что на нем находится, если не в явном виде уступает Западу, то нуждается в корректирующем изучении. Восток виделся как бы на фоне классной комнаты, суда, тюрьмы, иллюстрированного пособия. Таким образом, ориентализм – это знание Востока, помещающее всё, имеющее отношение к Востоку, в класс, суд, тюрьму или учебник для исследования, суждения, наказания или управления.

В первые годы двадцатого века такие люди, как Бальфур и Кромер, могли говорить то, что они говорили, так, как они это делали, потому что традиция ориентализма, еще более ранняя, чем традиция XIX века, обеспечила их словарем, образами, речевыми оборотами и приемами, с помощью которых они это говорили. Тем не менее ориентализм был подкреплен твердым знанием, которое Европа, или Запад, буквально навязала значительной части земного шара. Период мощного прогресса в институциях и в наполнении ориентализма в точности совпадает с периодом беспрецедентной европейской экспансии; с 1815 по 1914 год европейские колониальные владения расширились примерно с 35 процентов поверхности земли до примерно 85 процентов[192]. Были затронуты все континенты, в особенности Африка и Азия. Двумя величайшими империями были Британия и Франция; в чем-то они были союзниками и партнерами, в чем-то – враждующими соперниками. На Востоке, от восточных берегов Средиземного моря до Индокитая и Малайи, их колониальные владения и имперские сферы влияния соседствовали, часто пересекаясь, часто сталкиваясь. Но именно на Ближнем Востоке, в странах арабского Ближнего Востока, где культурные и национальные особенности должен был определять ислам, столкновение англичан и французов друг с другом и с «Востоком» было наиболее сильным, близким и сложным. На протяжении большей части XIX века, как выразился лорд Солсбери в 1881 году, общее представление о Востоке было запутанным и проблематичным: «Когда у вас есть… верный союзник, который стремится вмешаться в дела страны, к которой у вас есть глубокий интерес, вам открываются три пути. Вы можете отказаться от своих намерений, монополизировать страну или разделить. Отказ поставил бы французов на нашем пути в Индию. Монополизация была бы сопряжена с большим риском войны. Поэтому мы решили поделиться»[193].

И поделились – таким образом, который нам предстоит здесь исследовать. Они разделили не только земли, прибыль или власть, но и ту интеллектуальную силу, которую я называю ориентализмом. В некотором смысле ориентализм был библиотекой или архивом информации, общепринятой и в некоторых своих аспектах принимаемой единодушно. Воедино этот архив связывало семейство идей[194] и объединяющий ряд ценностей, доказавших свою эффективность тем или иным образом. Эти идеи объясняли поведение людей Востока; они наделяли их менталитетом (mentality), генеалогией, атмосферой; самое главное, они позволили европейцам иметь дело и даже рассматривать восточных людей как явление, обладающее постоянными характеристиками. Но, как и любой набор устойчивых идей, ориенталистские представления влияли на людей, которых называли «восточными», а также на тех, кого называли «западными» или «европейцами» (Occidental, European, or Western); коротко говоря, ориентализм скорее воспринимается как ряд констант и ограничений мысли, чем просто как позитивная доктрина. Если сущность ориентализма заключается в неискоренимом различии между западным превосходством и восточной неполноценностью, то мы должны быть готовы заметить, как во время своего развития и своей дальнейшей истории ориентализм углубил и даже усилил это различие. Когда в Британии XIX столетия стало обычной практикой увольнять своих управляющих из Индии и других стран, как только они достигли возраста пятидесяти пяти лет, ориентализм снова был усовершенствован: ни одному восточному человеку никогда не было дозволено видеть западного человека стареющим и дряхлеющим, точно так же, как западному человеку не приходилось видеть себя в отражении глаз подчиненного народа иначе, чем энергичным, рациональным, всегда бдительным молодым раджой[195].

В XIX и XX веках ориенталистские идеи принимали различные формы. Прежде всего в Европе существовала обширная, унаследованная от европейского прошлого, литература о Востоке. Отличительной чертой конца XVIII – начала XIX веков, периода, когда, как предполагается в этом исследовании, начался современный ориентализм, стал «восточный ренессанс», как его определил Эдгар Кинэ[196], [197]. Внезапно широкому кругу мыслителей, политиков и художников показалось, что возникло новое понимание Востока, простиравшегося от Китая до Средиземноморья. Это осознание было отчасти результатом недавно открытых восточных текстов, переведенных с таких языков, как санскрит, авестийский и арабский; но также оно было результатом новых отношений между Востоком и Западом. Для целей моего исследования поворотным моментом в отношениях Ближнего Востока и Европы стало наполеоновское вторжение в Египет в 1798 году, вторжение, которое во многих отношениях стало моделью подлинно научного присвоения одной культуры другой, очевидно, более сильной. Именно с оккупацией Египта Наполеоном между Востоком и Западом начались процессы, которые до сих пор определяют наши современные культурные и политические взгляды. И наполеоновская экспедиция, с ее великим коллективным памятником эрудиции, трудом «Описание Египта», предоставила сцену, или пространство, для ориентализма, поскольку Египет, а затем и другие исламские страны, рассматривался как живая провинция, лаборатория, театр эффективного западного знания о Востоке. К наполеоновской авантюре я вернусь чуть позже.

Вобрав в себя наполеоновский опыт, Восток как корпус западных знаний был модернизирован, и это вторая форма, в которой существовал ориентализм XIX–XX веков. С самого начала того периода, который я буду рассматривать, среди ориенталистов повсеместным было стремление сформулировать свои открытия, опыт и прозрения в соответствии с современными понятиями, привести представления о Востоке в соответствие с современными реалиями. Лингвистические исследования Ренаном семитских языков в 1848 году, например, были проделаны в стиле, который в значительной степени опирался на современную сравнительную грамматику, сравнительную анатомию и расовую теорию; они придавали его ориентализму престиж и – другая сторона медали – делали ориентализм более податливым, чем когда-либо, воздействию модных и весьма влиятельных течений западной мысли. Ориентализм испытал влияние империализма, позитивизма, утопизма, историзма, дарвинизма, расизма, фрейдизма, марксизма, шпенглеризма. Но ориентализм, как многие естественные и социальные науки, имел свои «парадигмы» исследований, свои собственные научные общества, свой собственный истеблишмент. В течение XIX века престиж этой области значительно возрос, как и репутация, и влияние таких институтов, как французское Азиатское общество, британское Королевское азиатское общество, Немецкое восточное общество и Американское восточное общество. С развитием этих объединений по всей Европе росло число профессиональных исследователей Востока; это, в свою очередь, привело к расширению доступных средств распространения ориентализма. Ориенталистская периодика, начиная с немецкого издания «Археология Востока» (1809), умножала как количество знаний, так и количество специальностей.