Вам ныне, конечно, покажется и прекрасной и правильной мысль, что воскресить мертвого, — буде человеческому гению откроется таковая возможность, — есть великое благо. Но вспомните миф о божественном врачевателе Эскулапе, сыне Аполлона. Мифы мудры — в них зиждется вековая мудрость; мифология, если позволите, являет собой нерушимый фундамент мировой культуры — неистощимый ключ человеческой мысли. Так вот, как вам, полагаю, известно, Эскулап дошел в своем врачебном искусстве до таких высот, что дерзнул воскрешать умерших, за что и был в итоге покаран молнией Юпитера, горсткой праха осыпавшись, — ибо не должно тщиться идти против природы, в которой правит разумный порядок, пусть нам, людям, он характерно и представляется «несправедливым». Ведь мы привыкли почитать смерть за безусловное зло, по какой-то никем не объяснимой причине почитая жизнь за безусловное благо. С этим ничего не попишешь, это у нас здесь, — доктор плавно приложил руку к груди, — как и у всего живого. Однако ничто живое не воспринимает жизнь и смерть так малодушно, как воспринимают их люди, которые, сколь это ни парадоксально, превосходят все земные творения душевной глубиной и силой рассудка. Но ведь не сосуд мы ценим сам по себе, а то как он сработан и чем наполнен, да притом, — что не менее важно, — не попорчен ли изъяном; людской же разум традиционно слеплен из бог ведает откуда взявшихся a priori и запружен черт знает какими a posteriori, да еще и течет, что бочка Данаид31. Посему отнюдь неудивительно: самое рациональное существо в своем поведении — самое нерациональное в своих поступках…
А доводилось ли вам видеть, с какой мирной покорностью угасают животные, с каким смирением и будто даже облегчением принимают они смерть, словно бы в сон погружаясь?.. Может, вы считаете, животные не ведают, что есть гибель («Animal non agit, agitur» («Животное не действует, [но] претерпевает»))? В таком случае вы заблуждаетесь. Это мы, люди, ничего не ведаем ни о жизни, ни о смерти, утеряв все, что вкореняет природа, да вконец запутавшись в своих метафизических хитросплетениях, — уповая на бога, которого не способны любить, и кляня дьявола, которого не способны ненавидеть. У животных же есть предопределенный природный замысел — qualitas occulta («сокровенное качество»), начало коему кладет рождение и предел коему ставит кончина; и замысел сей, формулируемый старой доброй латинской фразой «hic et nunc» («здесь и сейчас»), прямой стезей пролегает через все их существование; по замечанию Шопенгауэра: «Животное верно нашло свой путь в бытие, как верно найдет путь из него, а пока оно живет без страха и заботы перед уничтожением: его питает сознание, что оно есть сама природа и как природа нетленно». Животным незачем гадать о смысле бытия или же выводить из умозаключений бессмысленность оного; им незачем выдумывать блаженство или муки небытия, прогнозировать его длительность или же тщиться вообразить невообразимо мертвую вечность — nihil negativum («отрицательное ничто»); и, demum («наконец»), они бесконечно далеки от специфицирующей человеческой нелепости, что вероятно (и даже conditio sine qua non («необходимо»)) нечто запредельное — сверх бытия и небытия. Короче говоря, всем не наделенным Ratio Perfecta («Совершенным Разумом») существам довольно Mundus Sensibilis («Мира Чувственного») и совершенно ни к чему Mundus Intelligibilis («Мир Умозрительный») (впрочем, в протест тем, кто декларирует, дескать, животные не постигают «природы бога», я уверенно, — если не сказать — свято, — заявляю, что животные как раз-таки non plus ultra («более чем») постигают «природу бога», ибо для них два этих раздельных термина — «природа» и «бог» — одно абсолютное откровение свыше, коему они ретиво повинуются, иначе же, на библейский манер выражаясь, «истребится душа из рода своего»). «Выживать и размножаться» — такова подлинная Воля Природы — такова присная Догма Бога — такова Vita Veritas («Правда Жизни»). (Чересчур — невыносимо — simplex («просто»), не правда ль?..) Заблуждаться, обманываться, коснеть в невежестве — все это сугубо людской удел («доброму коню отнюдь не худо от того, что не искушен он в грамматике»), — для людей приобретение сего опыта естественно, но естественно тому сродни, как естественными рассматриваются патологии, свойственные человеческому организму и фактически неизбежные при социальной — полноценной — жизнедеятельности. Животные же рождаются с тем путеводным прямолинейно-безошибочным знанием — унитарным искусством — исконным постижением жизни и смерти, кое мы высокомерно называем инстинктом. Res ipsa loquitur («вещь говорит сама за себя»): так пчела, едва покинув замурованную колыбель сот и оказавшись средь огромного, динамирующего лабиринта улья, уже ощущает свое урочное положение и свое назначение, к претворению коего тотчас же приступает, вливаясь в энергичное единство пчелиного полиса; так черепашка, вылупившаяся из яйца в кладке на побережье, лишь различив первые блики света и услышав призывный шепот волн, немедля устремляется, по песку неразвитыми ластами гребя, к морю, ибо уже предощущает нависшую угрозу и то, где secundum naturam («согласно природе»), ей надлежит пребывать; так еще незрячий кукушонок, только-только проклевавшийся сквозь скорлупу, — неоперившееся существо, в котором исключены какие-либо преднамеренные действия, а подавно проявления агрессии, — рьяно принимается выталкивать из гнезда (куда был подброшен матерью) крохотные яички камышевок, содержащие его конкурентов за выживание, — ведь уже через две недели он будет в три раза превосходить свою заботливую мачеху размером, и, значит, ему понадобится вся пища, какую та сумеет раздобыть. А что вы скажете о капусте (и, клянусь Диоклетианом32, это научно доказано), о безмозглом кочане капусты, что, будучи осаждаем гусеницами, испускает особый запах, привлекающий ос, каковые сих гусениц пожирают?.. Вот вам пару простых примеров: sine miraculo, naturaliter («без чудес, естественно»); мы можем сколько угодно им дивиться или ужасаться ими, но никогда не сможем их вполне осознать — это вне нашего понимания…
Природа, в коей непримиримая вражда и всепрощение слиты воедино, всегда стремится к Абсолюту; люди же бытуют ограничениями, ибо безграничность нашей воли суть ограниченность нашего восприятия. В природе нет ничего незначительного — все в ней согласуется с необходимостью — «consensus naturae» («согласие природы»); люди же по большей части незначительны, поскольку их разум — их natura — не постигает, что для него необходимо, в чем его consensus. Словом, человек — «animal rationale» («разумное животное») — безвозвратно отрешен (или, вернее сказать, абстрагирован) от природы, но и свое собственное естество — «natura intellectualis» («умственная натура») — для него, как правило, мутное зерцало: «Каков дневной свет для летучих мышей, таково для разума в нашей душе то, что по природе своей всего очевидней».
«Ибо из тварей, что дышат и ползают в прахе,
Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека…»
Люди рождаются вовсе беспомощными, перепуганными, рыдающими, и умирают, обыкновенно, точно такими же. Жизни — страшатся, смерти — трепещут; в потемках безинстинктивной нерешительности коснеют меж двух сходящихся огней, не зная куда податься, буридановым ослам33 сродни, доколе не канут тленом, опомниться не успев; то на коленях вымаливают всевышние силы о продлении тягостных пыток, то истошно призывают потустороннего жнеца единым махом скосить их безнадежные мытарства. Вот каких людей вам придется бесперечь спасать (коль вам по нраву данное слово). Не жизнь, даже не существование — лишь суетный призрак бытия. Мумии с извлеченными мозгом и сердцем, да набальзамированные паралогизмами и контрадикциями, — «мыслящие тростники». Нимфы, коим не стать имаго34. Quia («ибо»), по Платоновой аллегории, откармливают многоликое чудовище и льва35, грызущихся меж собою, человека же морят голодом… Врачевание суть сизифов труд. Вы будете исцелять мелкие недуги, унимать хронические болезни, восстанавливать телесную крепость, залечивать раны, но ни одного из своих пациентов, клянусь Стиксом36 (клятвой, которой и боги трепещут), вам не сделать истинно здоровым — ни одного вам не спасти. Приготовьтесь к этому! Ибо не быть здравым тому человеку, у кого недужен основополагающий элемент, средоточие — дух, или же — разум (что лично для меня — unitum («едино»)). «Mens sana in corpore sano» («Здоровый дух в здоровом теле»).
Смертен дух, бессмертен ли, — этого никто доподлинно не скажет; но то, что он доминирует над телом (по крайней мере по природному предусмотрению) и, пронизывая его вдоль и поперек, коррелирует собой все атомы, — это можно утверждать наверняка (хотя бы ввиду того, что разные по характеру разумения люди по-разному ощущают одну и ту же боль и по-разному переносят аналогичные тяготы, а равно в различной степени наслаждаются удовольствиями). Врач лечит тело, но cura animarum («попечение о душах») вне его компетенции. Меж тем все вожделения, неумеренное пристрастие к коим является наиболее частым фактором соматических нарушений (ведь не смерть же убивает, а жизнь), повинуются душе… Предпишите пациенту существенно снизить количество потребляемой пищи, чтобы вся витальная энергия не расточалась на переваривание, чтобы не задыхаться под весом собственной туши: «Gula punit gulax» («Обжорство карает обжору»); предпишите отказ от алкоголя и курения, каковые — contra naturam («вопреки природе») — сбивают механизм организма с естественного ритма и непоправимо его коррозируют, тем самым подвергая деградации эффективность церебральных процессов и перцептивных способностей; предпишите больше отдаваться благотворному досугу и размеренному покою, вместо того чтобы бешено кутить и буйствовать (да так, клянусь Бромием, что и сатиры37 устыдились бы); предпишите спать ночью, а не при свете дня, и non ultra («не свыше») восьми-девяти часов, а не по двенадцать-четырнадцать; per et magnam («в общем и целом»), предпишите соблюдать во всем меру и не опрокидывать поставленный природой барьер необходимого: «Abstine et sustine» («Воздерживайся и терпи») (ибо как говорится: «Ничто не бывает подобающим наперекор Минерве»38). Станет пациент вас слушаться? Станет исправно исполнять ваши наказы? Может, и станет, ежели ему очень уж худо, да и то совсем не факт (привычка тем сильна, что становится натурой); а лишь чуть окрепнет — придет, так сказать, в себя, — тотчас отринет все то, что принесло ему желанное исцеление, будто бы впредь обрел неуязвимость, и de novo («вновь») занырнет в родимую яму разнузданности (вымытая свинья, по известной пословице, спешит в грязи изваляться), покуда Харибда39 сия окончательно его не сокрушит… Подвох в том, что если телесные заболевания заставляют прочувствовать превосходство здоровья, каковые заболевания есть ощутимый недостаток оного, то вот недуги души, симптомом коих обычно служит преизбыток, находя мнимое удовлетворение в эксцессах, тому не способствуют («Diligite inimicos vestros» («Возлюбите врагов своих»)), — и только здравомыслящий — in aliis verbis («иначе говоря»), добродетельный — разумеет собственное превосходство против разлагающей немощи безрассудства, — ибо кривое познается посредством прямого… Ergo, вы будете исправлять следствия, но не причины. «А что пользы рубить ветви сорных зарослей, оставляя в недрах коренья?»
Сродни Кассандре40 будете вы изрекать роковые пророчества, которым никто не захочет верить: люди, ut regulae («как правило»), не желают исцеления, а желают только приучиться сносно существовать со своими болячками. Коль же возьметесь нотации читать, вам не словом, так делом, не сомневайтесь, возразят: «Ne sutor ultra crepidam!»41 («Да не судит башмачник выше сандалии!») Извольте, дабы указывать, как жить, есть у нас политики и клирики: первые диктуют нам послушание закону гражданскому, вторые — божьему, — «Labora et ora» («Трудись и молись»), — в этом и состоит, значит, людская нравственность (ибо прежде всего мы — граждане и христиане); вы ж, сеньор доктор, нам в свой черед потребны, чтобы радеть не о том, как жить и благоденствовать (ведь кто ж обращается к врачу, будучи в здравии?), а о том, как не мучиться и не умереть, — поелику одно с другим (то бишь жизнь и смерть), на наш взгляд, не взаимосвязано, но напротив же — взаимоисключающе». Вот вам обывательская парадигма во всей своей узколобости — argumentum ad populum («аргумент к народу» — большинство всегда право). «Homo sum et nihil humani alienum puto!» («Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо!») — гордо провозглашают сии самоистязатели. Могильный памятник Сарданапала, хлопающего в ладоши42, — их кумир. На вас же они, поверьте, будут взирать, как на того, кто, вопреки поговорке, заводит речь о веревке в доме повешенного. И вам, клянусь собакой43, придется пристальнейшим образом надзирать за своими пациентами, допрашивать с не меньшей проницательностью, какая требуется следователю, ибо нередко они будут бессовестно лгать вам в глаза, что-де всецело повинуются врачебным предписаниям, и, коли вы их, которым подавай «Быстро, приятно, надежно»44, вовремя не уличите, по собственной нерадивости погибать. А кого станете вы винить? Их? Нет. Себя. Исключительно себя. Точно отец, не уследивший за младенцем. И никакие сентенции вроде: «Медицинское искусство состоит из трех компонент: болезнь, больной, врач. Больной обязан противостоять болезни совместно с врачом», — не утешат вас… Secundum eundem modum («в связи с этим») вспоминается рассказ Плутарха об Эпаминонде45, который в разгар всеобщего празднества уединенно прохаживался, хмурый и задумчивый, и, кем-то замеченный, на вопрос, что он делает в глухом одиночестве, ответил: «Думаю. Дабы вы могли развлекаться и ни о чем не думать»…
Между тем такому человеку, как, скажем, Катон Утический46 — стойкому, воздержному, словом, что называется, праведному — врач нужен разве что при критической ситуации; в остальных же случаях он перебарывает недуги (как правило, редкие и легкие) sui juris («самостоятельно»), правомерно полагаясь на мощь закаленного тела и тонкую координацию со своим организмом… Но, — crede experto («верьте эксперту»), — подобного, обладающего fortitudo moralis («нравственной доблестью»), человека, клянусь неприкосновенной бородой Эль Сида47, днем с огнем не сыщешь, в то время как: «Stultorum infinitus est numerus» («Число глупцов бесконечно»).
Знать о благе и знать благо (то есть резонно направлять волю к оному) — не одно и то же. Всякий нищий духом сознает (ежели он вообще что-либо сознает), что при приложении некоторых усилий вполне доступно таковым не быть, — но не испытывая к сему, ввиду тех или иных факторов, деятельного побуждения (словом, ставя низшие побуждения над высшими), он и не стремится к улучшению своего плачевного положения (только-то, коль казус не вконец безнадежен, бесперечь себе каркает: cras-cras! («завтра, завтра!»)) То бишь: «Video meliora proboque, deteriora sequor» («Вижу лучший путь, худшему следую»). Как неразумному дитя маленький, но близлежащий предмет кажется больше, нежели предмет крупный, но отдаленный, так типичные представители человечества чаще всего принимают за вящие блага те, что являются сиюминутными: «Лучше синица в руках, чем журавль в небе», — aeterna veritas («вечная истина»).
Доктор тяжело вздохнул и, неотрывно глядя мне в глаза, заговорил строже, но, — чувствовал я, — притом задушевнее:
— Послушайте меня, Деон. Вы сумеете подать людям жизнь, но не сумеете подать им добрую жизнь. Вы сумеете поднять их на ноги, но не сумеете приучить твердо на них держаться; не сумеете придать их согбенным, искривленным осанкам благородного достоинства; не сумеете искоренить полипы недомыслия и лишаи развращенности; не сумеете снять бельма с незрячих очей. Вы будете оказывать благодеяния, а взамен получать прискорбную неблагодарность. Ваши добродетельные стремления расшибутся о толщи людского невежества, рассеются пред засильем привычек, увязнут в загустелой порочности, как тараны увязают в набитых мякиной мешках. Ваша сила обернется вашим бессилием. Ваша гордость пребудет вашим унижением. Ибо поприще врачей сродни ратному поприщу странствующих рыцарей: «Помогать обездоленным, принимая в соображение их страдания, а не их мерзости». Вот сужденный вам путь. Приготовьтесь к нему… или отступитесь, пока не поздно.
— Я готов, — самоотверженно отвечал я. — Пусть будет так, как вы говорите, — для меня значимо одно: избранный мною путь — путь добра.
— «Virtus non territa monstris» («Доблесть, не устрашенная чудовищами»)… В том-то вся ваша проблема, Деон… — с печальной теплотою улыбнулся доктор Альтиат, и доселе пронзающе-стальной взор его заметно смягчился. — Вы по темпераменту своему более поэт, нежели ученый, — мыслите столь возвышенно-примитивными — мифическими — категориями, как bonum et malum («добро и зло»). Но ни добра, ни зла (кои суть ноумены48 — фантазии) в природе не существует (sub specie aeternitatis («в виду вечности»)). Природа внеморальна. Черный цвет — не более как лишенный света белый. И день и ночь равно необходимы для мирового порядка. А жизнь и смерть безраздельны для всего сущего в круговороте бытия непрерывном, — ибо покуда бессмертна смерть, бессмертна и жизнь. «Natura non contristatur» («Природа не страдает»). Все живет для смерти и умирает для жизни. Травоядные служат пищей хищникам, но хищники между тем (зачастую, надобно отметить, устраняя именно самые слабые — старые и больные — особи) благотворно контролируют популяцию травоядных, поскольку, где нет меры — там изобилие закономерно перерастает в недостаток, — соответственно сему механизму выживания так же и численность хищников должна быть пропорциональна количеству потенциального пропитания, а стало быть, напрямую от него зависит; охотники и жертвы неразрывно связаны — непременны друг другу: кровные враги и верные соратники, — вымирание одних фатально вымиранию других. Таков рациональный эквилибриум49 мироздания, исключающий идеи жестокости и милосердия, честности и лжи, допустимого и недопустимого, et cetera, — выставляя взамен один всеобъемлющий и неопровержимый аргумент omni denudatum ornamento («без всяких прикрас»): Естественность… Как гласит гиппократов афоризм: «Природа достаточна во всем для всех». Но мы же «Люди» — «Summum Genus» («Высший Род»); мы отвергли целокупный закон природы, заменив его несметным множеством переменчивых установлений рассудка — моральных и социальных — и eo ipso («тем самым») подпали под зависимость веры. Мы собственноручно выковали свою натуру, как кузнец кует мечи и орала. Наш дух — наше руководящее начало — разум. Наша жизнь — наука — искусство. Мы суть res cogitans («вещь мыслящая»). И для нас, как сказано Сократом, есть одно только благо — знание и одно только зло — невежество. А посему, по определению Спинозы, деятельность, согласная законам человеческой природы, зовется добродетелью… Избранный вами путь — путь добра, возглашаете вы. Положим. Но к добру он вас не приведет, как и всякая внешняя тропа; к добру ведет лишь внутренний путь личностного самоисцеления — natura medicatrix («естественное исцеление») — от той духовной патологии, коя внедряется в нас с первыми ростками сознания (с первой улыбкой), тому сродно, как в жизни исконно заложен зародыш смерти… Однако ж, Деон: «Quae vero ignis non sanat, insanabilia reputari oportet» («Что не исцеляет огонь, следует считать неисцелимым»); не мне вас разубеждать, коли некогда я не решился разуверить самого себя. «Alea iacta est» («жребий брошен»). Следуйте намеченным курсом, ежели истинно веруете, что он вам предназначен, дабы, как писано в моей настольной библии, «искоренять всякого рода неправду и в борении со всевозможными превратностями и опасностями стяжать себе бессмертное имя и почет»; только остерегайтесь, чтоб вас не занесло в такие пучины, откуда вы уже не сумеете выплыть, где средь бушующей тьмы потеряете самое себя… Твердо помните: как вам не воскресить мертвого, не возродить вам и того, кто, не научившись жить, привык умирать; неминуемая смерть и подлинная жизнь вне вашей власти — в вашей власти единственно ваша сознательность и долг, который вы блюдете. «Мера величия человека — добродетель, а не успех»… Так будьте же подобны тому искусному родосскому кормчему, в шторм прокричавшему: «Посейдон! Иначе как на верном пути ты этот корабль не потопишь!»
На том завершился наш первый и последний откровенный разговор. Чем старше и опытнее я становился, чем обстоятельнее узнавал общество и самого себя, тем чаще вспоминал слова наставника и тем явственнее усваивал их жестокий, но справедливый завет.
«Я надеялся по мере сил своих делать добро — это было самой прекрасной, самой безумной моей мечтою».
С годами, когда врачебная практика моя шла полным ходом, я, занимаясь лечением пациента, зачастую стал ловить себя на мысли: «Правильно ли я поступаю, продлевая сию безнадежно жалкую участь? Разве не лучше б для него как можно скорее променять свое полное страданий и треволнений небытие на небытие вековечного покоя? Разве не легче стало бы его близким, ежели бы с них спало это тягостное бремя?» В бытность свою лицеистом я и вообразить не мог, что мыслимо задаваться такими кощунственными вопросами. Но с той наивной поры я многое изведал. Наблюдая мучимых летальным недугом, с последних сил хватающихся за соломинку существования и обреченных вот-вот сорваться в пропасть бесчувствия, я сокрушался над их бессмысленной агонией, служащей наглядным отображением моей немощи… Я опустошенно негодовал, когда лицезрел, как людей, которых ничему не научила жизнь, ничему не учит и смерть, каковой они принадлежат уже почти безраздельно… Врачуя пропащего пьяницу, по чьей вине семья терпит тяжкие лишения и сносит уничижающий позор, иль возвращая крепость разнузданному буяну, бесперечь затевающему мордобои в кабаках, а дома колотящему жену и губящему психику своих малых детей, иль затягивая срок правления «домашнего деспота», что использует болезнь свою как наостренный наконечник той указки, которой нещадно тиранит родню и челядь, с ним под одной кровлей проживающих, я ужасался, что мой долг, — и долг не столько профессиональный, сколько этический, — понуждает меня сохранять такие вот паскудные жизни — людей по имени — нелюдей по нраву — вместо того чтобы оставить их угасать или вовсе (я не желаю таиться от вас) самолично затушить чадящий жар их существа… во имя высшей справедливости… Но пусть даже в сих доводах рассудка заключалась некая сверхморальная сила — у меня не хватало духу ее принять… Ибо я постиг: злых людей нет — есть только заблудшие, измученные, несчастные, обезумевшие… словом, больные… неисцелимо больные…
Так я и стал исподволь вникать в самую суть грозных предварений доктора Альтиата. «Вперед! Igni et ferro! («Огнем и железом!») Боритесь с ветряными мельницами!» — крепко пожимая мне руку, сказал он, сей рыцарь печального образа, в день моего выпуска из лицея, когда я наконец дал «Клятву Гиппократа»… Не к здоровой и счастливой жизни возвращал я подавляюще, но к злосчастному прозябанию, к тяготам голодной бедности или же пресыщенной роскоши, гнету подъяремного труда или же оголтелой праздности, пароксизмам страстей, глухоте скудоумия, слепоте самообмана. Не искру надежды воскрешал я в людях, но тьму безысходности; избавляя их от страха небытия, я вновь вверял им бытия страхи… И даже… даже леча детей, я, точно помешанный, случалось, терзался думой садняще-неотвязной: «Что ждет их? Достойная жизнь или ничтожное, постыдное, может, преступное существование, погибели достойное? Что творю, не ведая исхода? Как смею посягать на неисповедимую волю фатума?.. Но как осмелюсь не противостать злому року, покуда то в моих возможностях? покуда здрав разум? покуда вера жива?»
Потеряв пациента, я уже не мог, как встарь, пролить жгучих слез облегчения, но преисполнялся мутного мрака, средь коего вспыхнувшие чувства меркли в онемелой пустоте, отмирали в гробовой стуже… И все-таки не мог я сдержать слез, когда созерцал, как молодой муж нежным поцелуем касается лба очнувшейся от горячки супруги; когда созерцал, как отец и мать обнимают свою преодолевшую кризис болезни юную дочь и в ликующем восторге не помнят самое себя, — я не мог сдержать очистительных слез отрады, взирая на сии моменты человеческого счастья, позабывши в экзальтации своей, теплотворной волною нахлынувшей, об их зыбкости… об их обреченности… И, ослепленный блеском иллюзий, я уверялся сердцем воспрянувшим, что истинно следую путем добра… Но проходил лишь краткий срок, как сомнения опять окутывали скорбным саваном мнимо прозревшую душу, наглухо застилая просвет, в нее едва пробившийся. Миновали месяцы, и я узнавал, что тот человек, столь недавно рыдавший над беспамятной супругой, орошавший ее пылающую длань слезами любви и поцелуями вечной верности, и, казалось, норовивший испустить дух сей же миг, как ее не станет, тот самый человек, невзначай сошедшись с некоей блудницей, в исступленной одури бросил свою давеча забеременевшую жену на произвол судьбы… и она покончила с собой, дабы, как ею сказано в предсмертной записке, «уберечь свое дитя»… А та девушка, за которую во время ее затяжной болезни так отчаянно переживали родители и выздоровление которой для них, почитавших жизнь дочери смыслом своего существования, служило эпитомией благополучия, та самая девушка, не минуло и полугода, связалась с дурной, беспутной компанией и из отчего благословения обратилась отчим проклятием, сведя родителей своих одного за другим в могилу, а следом — себя…
«Врач созерцает ужасные вещи, соприкасается с отвратительным и через чужие страдания пожинает личные горести», — такова преамбула одного из трактатов «Corpus Hippocraticum» («Гиппократова Корпуса»), снова и снова в моем уме прореза́вшаяся…