Книги

Огонь Прометея

22
18
20
22
24
26
28
30

— Деятельность взыскующего мудрости лишена суеты, — молвил наставник, плавным движением перо отложивши. — Она не выматывает, не иссушает, а наоборот, культивирует бодрость духа, ибо осияет его стремлением расти над собой. Деятельность взыскующего мудрости — отдохновение, обретаемое трудом, кое здраво питает естество человека.

— В таком случае, позволь (прибегнув к аналогии достойной Сократа, для которого прекрасно все прекрасное и, в не меньшей степени, чем остальное, прекрасно сваренная каша)… позволь, amicus meus («мой друг»), сравнить тебя с земледельцем: книги — это семя, мозг — пашня, мысль — борона, знания — хлеб.

— Ты позабыл самое важное…

— Что же?

— Душу.

— Ах! — торжественно щелкнул пальцами доктор, знаменуя свое упущение (не без иронии). — Praeda fugacior essentia («неуловимая сущность»)! И как ее мы обозначим?

Лаэсий, при улыбке, ответил серьезно:

— Печью, где злаки познаний, взойдя на жаре эмоциональной сопричастности, становятся благотворной пищей разума.

— Ты прав… — вдумчиво согласился доктор Альтиат. — Ведь и философия Декарта, по его собственному заявлению, взошла в печи10, — усмехнулся он. — У большинства людей, жатва чьих умов дает самый ничтожный урожай, печи душ едва лишь тлеют, так как оным приходится бесхозно пустовать, — посему ж и кормится их разум дикими, сырыми желудями недомыслия; а бывает, впрочем, что урожай-то богат, да только лежит себе сваленным в закромах памяти (я про тех, кто учился non vitae, sed scholae («не для жизни, а для школы»)) и исподволь сгнивает средь затхлого мрака забвения (помилуй их Ганеша11)… Но печь твоей души, конечно, всегда пышет битком набитая, вдоволь насыщая тебя живительными щедротами… И все-таки не забывай, Лаэсий, приснопамятные слова античных своих собратьев, удостоенные быть в камне высеченными (и ни где-нибудь, а в самом что ни на есть центре мира), — бессмертные слова сии: «Мера во всем»12.

— В данном случае, — солидарно кивнув, возразил наставник, — как тебе самому хорошо известно, природа, primo («прежде всего»), установила положенный срок дня и вменила благостную насущность сна, дабы сей мерой так-то просто было пренебречь. Item («далее»), (днесь я тоже воспользуюсь «сократовым сравнением») если уподобить литературу амфоре, из которой мы переливаем жидкость познаний в сосуд своего ума, кой, может быть, весьма объемен, но все ж ввиду, скажем так, своей структуры, обладает довольно-таки узким горлышком, нам надлежит с тем согласовываться, что коль проявить спешность, небрежность, немалая часть того, что мы в себя вливаем, окажется зазря расплесканной. И postremo («наконец»), друг мой, было бы нелепо и постыдно, ежели тот, кто превыше всего печется о разумении, попирая меру, поступал бы ему вопреки, — ибо нет на свете ничего ближе и сродственнее разумению, нежели мера. «Воздержность суть основа добродетели» — «Добродетель есть знание». И мне также хотелось бы напомнить тебе слова, пусть не высеченные над священным преддверием, но несомненно того заслуживающие: «Пороки распространяются беспредельно, предел добродетели — полная мера»

— Я созерцаю эту беседу столь отчетливо, будто она имела место только вчера, — сказал Себастиан; и спустя несколько секунд молчания продолжил: — Сейчас во мне говорит еще одно, более раннее воспоминание. Когда я, лет восьми, случайно подслушал неутешительное заключение доктора Альтиата, высказанное им Лаэсию по поводу текущего состояния его здоровья, и, захлестнутый испугом, спросил у наставника не умрет ли он, не покинет ли меня, тот со своею особенной ласковой улыбкой, умудренный лик зарею юности озлатившей, и глазами, ясным теплом лучащимися, ответил мне: «Не бойся, Себастиан, сын мой, покуда я не взращу в тебе Человека, не оставлю тебя. Доктор Альтиат, когда мы с ним только познакомились, откровенно признался мне, что навряд ли я проживу свыше пяти лет; с оной поры Земля уж двенадцать раз обогнула Солнце: все так же мучусь, все так же терплю… Ныне я живу ради тебя, Себастиан, — это придает мне невиданной дотоле силы, — и я не посмею сдаться. Но как скоро отчий долг мой будет исполнен, я покойно сойду в обитель векового сна, а ты, сын мой, покойно меня туда отпустишь…» — так сказал мне отец, словом своим рассеяв мои страхи, взором своим осушив мои слезы…

Лаэсий считал, что главное — вера в себя; что человеческий организм адаптирован самосильно излечивать или подавлять, тем паче же предохранять, почти любые недуги, — долженствует только вести умеренный образ жизни, категорически не причастный излишествам и вредным привычкам, держать тело в крепости посредством физических упражнений и пеших прогулок, неукоснительно соблюдать гигиену, а сверх всего — сохранять в душе благодатное равновесие, приличествующее мудрому. «Природа дарует стремление и способность, разумение же определяет меру и цель», — таково было кредо Лаэсия. В согласии со своей практической философией наставник растил и меня, и я никогда серьезно не болел… лишь однажды… — на мгновение взор Себастиана затянуло меланхоличной поволокой. — Контрарно тому, Эвангел по первости желал меня закармливать, заботливо полагая, что растущий организм, как гласит обычай, нуждается в плотной трапезе; а еще по вине той горестной причины, что ему из личного опыта была ведома агония смертельного голода, раз познавши кою, человек впредь стремится наедаться досыта, инстинктивно опасаясь вновь испытать былые муки хотя бы отчасти. Но Лаэсий настрого воспретил Эвангелу подавать нам обильные и разнообразные кушанья, доходчиво разъяснив, что это не пойдет ни мне, ни кому бы то ни было на пользу, а только-то навредит; соответственно, он наказал приготавливать самые незатейливые блюда, поскольку разборчивости в еде непременно наследует неумеренность — патогенез массы расстройств, как соматических, так и душевных; не говоря уже о том, что кулинарная вариабельность порождает привередливость, меж тем как необходимое никогда не приедается. «Есть нужно, чтобы жить, — повторял Лаэсий речение Сократа, — а не жить, чтобы есть». Общий же принцип наставника сводился вот к чему: на первое место человеку надлежит ставить не удовольствия (как процесс), а удовлетворенность (как завершенность), которая по сути своей более совершенна, при том что более проста. И постепенно Эвангел усвоил мудрое чувство меры, сообщавшее ему, как правильно приготовить и какой порцией подать ту или иную трапезу, дабы она насыщала, а не пресыщала, и дабы, как вы верно знаете, поучал Гален, вставать из-за стола немножко голодным, что по увещанию сего выдающегося врача-философа способствует подобающей работе организма.

Надо заметить, потребность в пище при регулярном питании по урочному режиму весьма скромна. То, сколько человек ест, зависит прежде всего от того, сколько он привык есть (сиречь: сколько ему хочется), и только во вторую очередь соразмеряется с тем, сколько энергии он затрачивает (сиречь: сколько ему требуется). Ибо, как и прочими физиологическими функциями, насыщением заведует мозг, а значит, оно до определенной степени контролируется психически. Мне довелось читать об индийских аскетах, каковые, умерщвляя плоть, съедают по одной пригоршне отварного риса в день, — это, конечно, безосновательно для мыслящего человека, которому нужно подкреплять ментальные силы, соприсущие силам телесным, — но все-таки сей пример тем показателен, что при соответствующем настрое и упражнении организм приноравливается существовать благодаря такой малости.

Воды Лаэсий, напротив, считал должно выпивать вволю: «Ибо, — аргументировал он, — вода очищает организм и освежает душу, да и вообще есть сам субстрат жизни, — ведь удали в живом существе всю жидкость, от него почти ничего не останется; потому-то без пищи, бывает, люди выживают неделями, а без воды не продерживаются и нескольких суток». Впрочем, оговорюсь, что в понимании наставника «вволю» было строго паритетно «в меру», поскольку, вспоминая его высказывание: «До чего бы ни был насущен воздух, коль приняться чересчур жадно вдыхать, то неизбежно начнешь задыхаться».

Таким образом, мы всегда соблюдали экономию, никогда ни в чем не испытывая недостатка. Нормой нам служила потребность, а не прихоть: «Кто в жизни себе взял кормилом истинный разум, тот обладает всегда богатством умеренной жизни»; и у нас стабильно оставалась изрядная доля средств, из отпускаемого моим отцом иждивения, на пищу для ума — книги…

Как раз по окончании сих слов, в спальню с подносом в руках, от коего исходил легкий парок ароматный, вошел Эвангел.

— Всецело поддерживаю такие воззрения, — сказал я. — Но теперь, Себастиан, сколь бы приятно и полезно ни шла наша беседа, вам следует подкрепиться и отдохнуть; постарайтесь поспать. Я проведаю вас позднее.

— Конечно, Деон, — отвечал Себастиан, протянув мне руку. — Вы очень добры. Для меня радость и честь познакомиться с вами… Эвангел проводит вас в вашу комнату и подаст обед. Вы — наш друг и гость — вольны беспрепятственно перемещаться по всему дому и пользоваться библиотекой, — там, между прочим, найдете все необходимые принадлежности, если пожелаете написать письмо; отдайте конверт Эвангелу, и он тотчас свезет его на почту.

— Благодарю вас, — кивнул я признательно. — И, Себастиан…

— Да?