Книги

Огонь Прометея

22
18
20
22
24
26
28
30

В юности мне чудилось, что я буду спасать многих, но с годами я убедился, что не могу никого спасти. Моя миссия воплощала «парадокс тевмесской лисицы»50. «Как исцелить даже одного, когда необходимо исцелить всех до единого, чтобы раз-навсегда нейтрализовать пагубу человечества — нечеловечность?» — почасту скорбел я бессонными ночами наедине с собственной сокрушенностью — в лихорадочных объятиях меланхолии. Провидческие слова доктора Альтиата денно и нощно довлели надо мною, и я замечал, как сам становлюсь ему подобным: как черные споры скепсиса всё неистребимей расползаются у меня в душе, смурой тенью отягчается мое лицо, блекнет взор, увядают силы и сухостью проникается речь, — как я, обуреваемый вихрями бытийного ненастья, отрываюсь от людей и неудержимо несусь в дремучие дебри себя…

IV

— Но вам явился ясный лик Весны… — произнес Себастиан, мило в глаза мне глядя.

— Да… — молвил я на почти бесшумном выдохе, ощущая, как губы распускаются улыбкой. — Астра — моя супруга.

— Красивое имя… — задумчиво прошептал Себастиан.

— Да… — вновь выдохнул я, и улыбающиеся губы мои закололо дрожью, от сердца восходящей. — Когда мы полюбили друг друга, это имя было для меня не только неизъяснимо прекрасным — сакраментальным; я свято лелеял его в своих сокровенных мыслях и не решался произнести всуе, но единственно обращаясь к той, кому оно принадлежит…

— Было? — переспросил Себастиан, в меня всмотревшись.

Я молча опустил голову, собираясь с духом объясниться.

— Вынужден признаться вам, — продолжил вполголоса (поскольку говорить в обычном тоне не хватало дыхания), — как сумел признаться самому себе, что ныне наша любовь… стала иной… Не подумайте, будто я в чем-то виню Астру… как не должен обвинять и себя… Это… это всечеловеческая проблема. Губительное несовершенство общественной среды и конвенций построения взаимоотношений… Не было никакого разочарования, никаких серьезных ссор или обид, кои служат закономерным уделом неразборчивых браков. Ничего такого я, искренно любящий и уважающий свою жену, всецело доверяющий ей, и помыслить не смею; соответственно, между нами не отыщется и следа явных или затаенных упреков, лжи, сомнений, презрения. Мы несказанно дороги друг другу. Крепчайшие струны нашего союза знаменует нежная гармония. Однако… проявился едва уловимый и тем не менее непреложный диссонанс… некая обертонная отчужденность… Я люблю Астру всем сердцем, но… святотатственно так говорить… но когда любовь становится данностью, когда она нисходит с эфира на землю… когда любовь приобщается… — произнесение следующего слова потребовало от меня абиссального вдоха — густого и холодного, — обыденности… возвышенной, благой, но все же обыденности… она утрачивает свою первозданную запредельность, каковую нельзя ни осмыслить, ни выразить речью подавно. Это, пожалуй, сравнимо с тем, если бы человек, преодолев невероятное расстояние, очутился на Луне и обозрел ее такой, какая она есть без волшебного сияния, коим Солнце ее озлащает и кое возможно созерцать только на отдалении, — безусловно восхитительную и необыкновенную, но лишенную былой мистической ауры. Примерно то же происходит с возлюбленными: чем они ближе, чем уверенней и откровеннее их отношения, тем меньше в оных фантазийной мечтательности и наивной непорочности, тем меньше совершенной вдохновенности… Повторюсь, это не плохо само по себе. Это естественно (как взросление). Неизбежно… Но чем сильнее предчувствуешь полноту счастья, тем сильнее исполняешься скорби от невозможности того, что сулит чувство… И тогда неотвратимо обнаруживается… не разочарование, как я уже сказал, а именно некая отчужденность… Ибо, познав несбыточность мечты, прекращаешь мечтать… остаешься один на один с собственной действительностью…

Я умолк на несколько секунд, испытывая, как озноб недосказанности мой дух пробирает; засим молвил:

— Языку сердца не свойственна краткость. Изреченные мысли значительно теряют в своем эмоционально-смысловом диапазоне, и то, что оглашает чувства столь полнозвучно, столь затруднительно передать словесно, — сходным образом бывает непросто напеть витиеватую мелодию, которая с виртуозной выразительностью играет в голове… Вышесказанного мною недостаточно. Оно наверняка (я чувствую это) окажется искаженно воспринято вами. Мне необходимо начать сызнова, дабы, сколь это в моих способностях, постараться дать верный свет своему темному изложению.

Себастиан смотрел на меня с глубоким пониманием. Я продолжил:

— По всей вероятности, мы сами являемся своим истоком любви, а наши возлюбленные не порождают в нас какие-либо высокие чувства, но оплодотворяют те, что уже посеяны нами. В самом деле, немыслимо, чтобы дюжинные люди познали истинную любовь, всю безбрежность которой не вместить их хилым грудям, как водоему не вместить моря, — уделом им может быть лишь страсть, обреченная на скорое отмирание уже в самом своем зачатке (если гниют корни, загнивают побеги). Равно как непозволительно допустить, что человек возвышенной натуры найдет ублаготворение в низменном вожделении, лишенном подлинных чувств. Недаром древние афиняне почитали двух Афродит — Небесную (Уранию) и Всенародную (Пандемос), или как ее еще называли — Пошлую. Первая из богинь покровительствует тем избранникам, чьи окрыленные души, соприкоснувшись, сочетаются в органичном единстве («одна душа в двух телах»), в кратчайший срок становясь друг другу ближе, чем кто-либо еще на этом свете, словно бы им посредует некая древняя память, таимая в secretum secretorum («тайная тайных») подсознания. Вторая же богиня распространяет свою власть без разбора, поскольку стремление любить и быть любимым заложено в каждом из людей; и пусть стремление сие не есть инстинктивная насущность животных к продолжению рода, потому как ему сопутствует мечта о счастье взаимной близости, но все-таки оно не причастно нетленному Абсолюту, — и лишь только гроздь любви сорвана, она начинает скисать… Наша с Астрой любовь, — неколебимо верю, — освещена благословением Афродиты-Урании…

Мы познакомились три года назад, когда я взялся следить за шатким здоровьем отца Астры (именитого пианиста и композитора), периодически наведываясь к ним в дом, и при первой же встрече прониклись неведомым, бесподобным чувством родственной соприсущности, таинственными узами нас соединившим. Я точно позабыл, кто я есть, и стал тем, кем созерцала меня Астра: хмурость лица развеялась, оттаяла строгость черт, залучился взгляд, — ибо в душе моей взошла утренняя звезда — Венера… Это было некое всесильное вдохновение: просветляющее, обращающее мысли вспять, воспаривший дух истинно детской — эфирной — радостью насыщая… Реальность стала походить на фантазию. И жизнь овладела мною с той властной неуловимостью, с какой утешенное сердце предается сладостному сну… Астра — очаровательная и вдумчивая, умная и чувствительная, спокойная и веселая, талантливая и скромная — удивительно прекрасная — представлялась мне олицетворенным идеалом — сверхъестественным созданием — ангелом, с небес сошедшим… Я ничуть не задумывался о том, что влюблен, я только чувствовал, что люблю — полно и беззаветно; ибо когда воцаряется Любовь, рассудок благоговейно склоняется пред Нею, ибо Любовь — Богиня и, как всякое божество, Она живет верой… То же самое свершалось в Астре (иначе быть не могло). Отец девушки, в свой черед, не остался слеп к вешнему преображению дочери, смекнув, что я продолжаю часто проведывать его, уже вполне окрепшего, ради Астры. Этот добрый человек, много лет как овдовевший, счел меня достойным перенять священную опеку над своим прелестным дитя, а посему в мои визиты либо усаживался музицировать за пианино, либо находил различные поводы для отлучки, намеренно устраивая все так, чтобы мы с Астрой подольше оставались наедине… Сидя рядышком в гостиной близ уютно шепчущего камина, пока за окном благостно реял снег, с чарующей непосредственностью беседовали мы обо всем, что было дорого нам, обо всем, что определяло наш духовный облик, ежечасно различая новые и новые созвучия в мотиве тождественного влечения; и только об одном мы даже не помышляли заводить речь — о наших чувствах, о нашем счастье, о нашей любви, — сие была настолько самоочевидная истина, обсуждать которую оказалось бы равносильным обсуждению факта, что мы дышим (а оттого по временам, слившись взорами — наяву грезя — мы подолгу молчали — вместе)… Так наши дружные, умильные беседы утвердили у нас в умах то, что с самого начала неизреченно утвердилось в душах: мы созданы друг для друга

По прошествии трех месяцев от первой встречи, не испросив у Астры изустного согласия, но уверенно располагая взаимностью чувств, я обратился к ее отцу с просьбой руки и сердца его единственной дочери. Он растроганно обнял меня, прослезился и нарек сыном. Я был счастлив. Я не мог поверить своему счастью… Но… но то что, приняв социальные обязательства, я получил твердый залог его воплощения… Как бы охарактеризовать это?.. Сей залог словно бы материализовал неисповедимость нашего с Астрой блаженства, сделал оное осязаемым… осязаемым и уязвимым… С того дня все пошло иначе. Любовь утеряла свою непостижимую безраздельность, свою неземную беспредельность… внешний мир примешался к ней… Объявление помолвки, знакомство семейств, поздравления друзей и близких, свадьба, — казалось, что множество лишних людей под благовидным предлогом восторженно вторгаются в лишь для нас сотворенные Сады Эдема и хлопотливо топчут столь же хрупкие, сколь и неповторимые цветы, в нем распустившиеся, спроста угощают нас, невинных, терпкими плодами познаний, беззастенчиво обрывая их с древа нашего счастья… Вся эта чуждая суета… И вот, вынужденные перестать быть самими собою, — ибо сие вне заповедного оазиса нашей Фантазии стало нереально, — мы растерянно начали играть «образцовые роли» жениха и невесты, мужа и жены. Мы будто утрачивали покровительство Афродиты-Урании, подпадая под влияние ее приземленной ипостаси. Наша семейная жизнь слагалась замечательно, но неминуемо потускнела та небесная благость, коя озаряла наши любящие души…

Я вновь смолк и вновь испытал, как приступ недосказанности пронимает меня; тогда я решил, что следует попробовать сменить ракурс обзора, и, руководствуясь сей интенцией, возобновил свою речь:

— Вам определенно известны стереотипные образчики любовной лирики, но, полагаю, вы остались убережены от знакомства с вульгарно-романтическими песенками, кои наш век плодит в каком-то диком переизбытке и кои более чем оправдывают знаменитую реплику: «Глупость, которую нельзя сказать, можно пропеть»; отнюдь неутешительно даже, что забываются они под стать той скоропостижности, с какой нарождаются («quod cito fit, cito perit» («что скоро делается, то скоро уничтожается»)), — ведь как раз таков основной фактор паразитизма: мизерность компенсируется количеством. Нет и не может быть никаких сомнений, что подобные творения — гимны Пошлой Афродите — искажают и извращают священный эйдос51 Любви, кощунственно обсыпая его тем прахом, из которого восходят помыслы и эмоции их сочинителей. Легкомысленно и превратно (а чаще всего бездарно к сему же) облекая фантазию любви в материю поэтической формы, они тем самым делают ее прозаичной, тривиальной, плоской, грубой, низводят с горних высей на бренную землю, — аналогично тому, как божества древних бардов представали слушателям во плоти, подверженные дольним порокам и обольщениям… Суть в том, что люди зачастую не разграничивают взаимоисключающие понятия, безрассудно почитают одно за иное — с непредумышленной предумышленностью совершают ignoratio elenchi («подмена тезиса»). Не имея знания Любви, но заручившись надуманным о ней мнением, почерпнутым из заурядного опыта страсти, они нарекают свои вожделения чувствами, свою увлеченность — вдохновенностью, свое исступление — зовом сердца; будучи не более как влюбленными, сгоряча провозглашают себя любящими, хотя, по правде, и не способны любить, ибо слишком тщедушны, слишком мелки и ограничены для столь великого блага — столь возвышенного искусства (сродни ремесленникам, что наспех малюют убогие копии бессмертных шедевров). Пораженные внезапной вспышкой, они подстрекают свои эмоции, насильно доводя себя до экстаза, но как только испаряется затемнение, как только возвращается ясность ума, рассеиваются и фантомы чувств. Они тщатся верить своим безумным придумкам, тщатся уверить других, но горечь разочарования заведомо поднимается со дна проржавелой чаши хмельных грез, отравляя то, что, будь оно подлинно тем, чем его почитают, оказалось бы недоступным порче.

Любовь преисполняет мышление безупречной трезвости, а не опьяняет необузданным пылом; ласкает душу умиротворением, а не душит сумасбродной неуемностью; поселяет в сердце благодатную уверенность, а не кровососущую ревность; не лихорадит тело, но словно высвобождает из него, не содрогает твердь под ногами, но словно возносит над нею, даруя несравненное ощущение физической невесомости и внутренней свободы… Любовь не есть банальная страсть, не есть томительно-упоительное влечение, не есть простая эмоциональная потребность, а нечто несоизмеримо вящее — фантастически реальное — сверхъестественно человеческоенечто, что немыслимо описать словами… нечто, постижимое лишь совершенной верой… Нечто Божественное

Очи Себастиана мерцали переливчатым блистанием, пламени свечей подобно, и на устах лежал прозрачный отсвет растроганной улыбки. Я продолжал:

— Понятно, что, не ведая идеала истинной Любви — сего парагона52 всех благ и добродетелей души человека, но повсеместно наблюдая ее тленные инкарнации — дефективные суррогаты, люди ищут не то, что воображают найти и, находя, обретают не желанное блаженство, но муки фрустрации. Именно из данного симптоматичного недоразумения проистекают нападки на якобы двуликое естество любви, что, с одной стороны, сулит все прелести счастья, а с другой, налагает проклятие агонизирующей тоски и злобы безразличия. Если бы те, кто заявляют подобное, познали (были бы способны познать) непогрешимость Любви, то не стали бы понапрасну клясть тот эфемерный мираж, каковой представлялся воспаленному сознанию животворящим родником, утоляющим жажду духа, а оказывается, когда к нему припадаешь, сухим песком, на зубах скрипящим, что горьким комом в груди оседает.