Книги

Нестор Летописец

22
18
20
22
24
26
28
30

Реальная монашеская жизнь была далека от этого идеала. Даже из ее описания в Киево-Печерском патерике — памятнике, призванном возвеличить подвиги печерских иноков, — видно, сколь часто черноризцами владели греховные думы и чувства. Но любой, кто искренне отрекался от мира, не мог не воспринимать монашеские заповеди и заветы глубоко, отзываясь всем сердцем. Нестор, вскоре проявивший себя как религиозный автор, конечно, именно так переживал иноческий идеал. А уход из мира — как рубеж начала нового бытия, смерти в жизни прежней и рождения в жизнь новую.

Как и в любом монастыре, жизнь в Печерской обители определялась малым и большим кругами времени — суточным богослужением и чередой праздников и постов церковного года. Студийский устав (Устав патриарха Алексия), принятый в монастыре[124], предписывал инокам носить одежду из грубой шерсти, запрещал личное имущество. Не дозволялось иметь сосуды для пищи в кельях, вкушать ее следовало сообща в особом помещении — трапезнице. От Пасхи до Филипповского, или Рождественского, поста — два раза в день, на обед и ужин. Обед — варево с зеленью и сочиво — густое кушанье из бобов. На ужине перед повечерницей — сочиво и пшено, оставшееся от обеда. В Великий пост есть предписывалось один раз в день, в первую неделю — сухоядение (хлеб и плоды). В трапезницу монахи шли после того, как слышали звук троекратного ударения в било — доску из дерева или металла. Впереди шествовал священник, отправлявший в тот день храмовую службу, за ним игумен. Пели 142-й псалом: «Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое». Ели в молчании. Обед начинался с молитвы, завершался тоже молитвой. После удара большой ложкой в блюдо братья клали ложки и возглашали вслед за игуменом: «Господи Иисусе Христе, Бог наш, помилуй нас».

Церковные службы были общими — на них собиралась вся братия, кроме болящих. В игуменство Стефана высоко над землей вознесся заложенный Феодосием Успенский храм, ставший главной церковью монастыря. «Успенский собор Печерской лавры (1073–1077 гг.) явился самым грандиозным памятником архитектуры второй половины XI в. Диаметр его купола почти на метр превысил размер главы Киевской Софии. Отсюда общий характер форм — мощных, структурных, глубоко и сильно расчлененных» — так пишет о храме искусствовед А. И. Комеч[125]. Чувство восхи́щенности над повседневностью, над земной суетой на богослужении создавалось и пением хора, и теплым трепетом огоньков свечей, и строгими отрешенными ликами на фресках. (Собор был расписан уже при Никоне византийскими мастерами.) Внутренний объем собора отчетливо выражал идею, символ креста — основания веры. «В целом интерьер храма отличался особенной пространственностью. Отсутствие сложности, характерной для пятинефных{35} соборов, привело к цельности и ясности грандиозной структуры. Концепция осеняющего и охватывающего крестово-купольного завершения оказалась здесь выявленной с еще не существовавшей на Руси отчетливостью. В этом, как и в развитии строительной техники, сказываются продолжающиеся и укрепляющиеся связи Киева и Константинополя ‹…› Уцелевшие фрагменты собора и сейчас своим величием вызывают ассоциации с монументальными сооружениями той традиции, которая берет свое начало в архитектуре античного Рима»[126].

В свободное от богослужения и работ по монастырю время черноризцы должны были сидеть в кельях по одному и молиться предписанным образом. Ходить из кельи в келью возбранялось. Кельями во время Нестора служили уже не пещеры, отрытые в мягком, но плотном приднепровском грунте, а построенные над землей здания. Пещеры же, где недавно подвизались Антоний, Феодосий, Стефан, превратились в монастырский некрополь. Монахи могли проводить время за чтением духовных книг — Нестор, конечно, не преминул этим воспользоваться, за книжной работой — подготовкой пергамента, переписыванием рукописей, изготовлением переплетов. Неизвестно, когда Нестор приступил к писанию своих сочинений. Над «Чтением о Борисе и Глебе» он мог начать трудиться еще при Стефане, Житие Феодосия если не начал, то завершил, наверное, вскоре после кончины сменившего его Никона. Но трудиться он должен был по благословению настоятеля. Писал, как было принято, склонившись, положив книгу на колени — столики-пюпитры как будто бы еще не использовались. Часто, очевидно, в темное время, поля древнерусских рукописей пестрят жалобами писцов на слабый, неверный свет свечи-ночника. Скрип пера, да проговариваемые вслух слова, ложащиеся на пергаментный лист, да творимая время от времени вслух молитва нарушали тишину в келье[127].

Мерность, чинность монастырской жизни соединялись с острым, волнующим ощущением близости чуда, присутствия святости и — одновременно — опасности дьявольского искушения. Нестор знал, видел, каждодневно встречал монахов, ставших жертвами соблазна, павших под бременем греха и — сумевших подняться. Одни сами приоткрывали случившееся с ними или поражали исключительностью или странностью поведения; о чем-то говорили старшие, опытные братия и игумен, ходили удивительные слухи.

Среди сказаний Киево-Печерского патерика, созданных в 1220–1230-х годах и принадлежащих перу епископа Владимирского Симона, выходца из Печерской обители, и печерянина Поликарпа, большое число посвящено подвижникам, прославившимся в годы настоятельства Стефана и Никона. Монахи, о которых повествовали Симон и Поликарп, были современниками Нестора, и он должен был знать этих черноризцев. Но неизвестно, насколько сведения в патерике, отстоящие от времени их жизни примерно на полтора столетия, соответствовали тому, что знал Нестор. А. А. Шахматов предполагал, что эти известия были заимствованы из утраченной Печерской летописи, одним из составителей которой как раз и был Нестор[128]. Однако все сообщения в патерике со ссылками на некий «летописец», то есть летопись, соответствуют тексту «Повести временных лет». Называя Нестора автором летописи, Поликарп, видимо, подразумевал именно «Повесть…». Есть также в патерике ссылки на утраченное Житие Антония Печерского, в котором, как получается, содержалось не только жизнеописание основателя монастыря, но и рассказы о прославленных черноризцах.

Когда были зафиксированы письменно предания об этих монахах, не очень ясно. Вероятно, в монастыре действительно велись летописные записи, но их состав точно не известен{36}. Поэтому из серии сказаний о печерских иноках остановимся лишь на четырех, которые содержатся также в «Повести временных лет» под 6582 (1074) годом и которые Поликарп считал принадлежащими Нестору. Отсюда они, очевидно, и были заимствованы в патерик. А к ним добавим еще лишь одно сказание, написанное или пересказанное Поликарпом. Добавим потому, что он называет Нестора одним из свидетелей и участников произошедшего.

Начало сказания о печерских иноках в «Повести временных лет», возможно, содержит след руки нашего героя:

«Когда же Стефан правил монастырем и блаженным стадом, собранным Феодосием…{37} такие чернецы как светила на всю Русь светят: одни были постники крепкие, другие — сильные бдением, третьи — на преклонение коленное, четвертые — на пощение, через день и через два дня, иные же ели хлеб с водой, иные — овощи вареные, другие — сырые. В любви пребывая, младшие слушались старших и не смели при них произнести и слова, но всегда с покорностью и с послушанием великим. Также и старшие с любовью относились к младшим, учили их, утешали, как детей возлюбленных. Если кто-нибудь из братьев в какой грех впадал, его утешали, а эпитемию{38}, наложенную на одного, делили между собой трое или четверо, в знак великой любви. Вот какие царили любовь в братии и воздержание великое. Если брат какой-нибудь уходил из монастыря, вся братия бывала этим очень опечалена, посылали за ним, звали вернуться в монастырь, шли всей братией к игумену на поклон и молили его и принимали брата в монастырь с радостью. Вот какие это были друзья и воздержники и постники. Из них я назову нескольких мужей изумительных»[129].

Акцент на том, что благочестивые подвижники прославились именно в годы игуменства Несторова наставника и благодетеля Стефана, как будто бы выдает руку его подопечного. Впрочем, из-за утраты части текста сложно судить, приурочивал ли летописец подвиги всех троих монахов прежде всего именно ко времени, когда обитель возглавлял Стефан.

Первый из этих монахов — пресвитер, то есть священник, по имени Демьян (Дамиан): «Первый — это Демьян пресвитер; он был такой постник и воздержник, что, кроме хлеба и воды, ничего не вкушал до смерти своей. Если кто когда, неся ребенка больного, каким недугом одержимого, приносил его в монастырь, или взрослый человек, каким-либо недугом одержимый, приходил в монастырь к блаженному Феодосию, тогда приказывал он этому Демьяну молитву творить над больным, и тотчас же творил молитву и совершал помазание елеем, и получали исцеление приходящие к нему. Когда он разболелся и лежал при смерти, пришел ангел к нему в образе Феодосия, даруя ему царство небесное за труды его. Затем же пришел Феодосий с братиею и сели около него, а он, уже изнемогая, взглянув на игумена, сказал: „Не забывай, игумен, что мне обещал“. И понял великий Феодосий, что тому было видение, и сказал ему: „Брат Демьян, что я обещал, то тебе будет“. Тот же, смежив очи, отдал дух в руки Божии. Игумен же и братия похоронили тело его»[130].

Еще один подвижник — престарелый монах Еремия (Иеремия), помнивший давнее время крещения Руси. Нет сомнения — Нестор беседовал с ним о прошлом, жадно, как губка, впитывая рассказы маститого старца. Однако, внимая его речам, наш герой должен был испытывать страх и трепет: Еремия считался прозорливцем, способным проникнуть взором во все тайны души собеседника, и обличить греховные помыслы, и предостеречь от соблазна: «Был тоже другой брат, по имени Еремия, который помнил крещение земли Русской. Ему был дан дар Богом: предсказывал будущее, и, если кого видел в раздумье, обличал его с глазу на глаз и приказывал блюстись дьявола. Если кто-нибудь из братьев задумывал уйти из монастыря и Еремия замечал это, то, придя к нему, обличал замысел его и утешал брата. Если он кому что говорил, хорошее или дурное, сбывалось слово старца».

Но совсем удивительное рассказывали о другом прозорливце — монахе Матвее (Матфее): «Был и еще старец, именем Матвей: был он прозорлив. Однажды, когда стоял он в церкви на месте своем, он поднял глаза, обвел ими братию, которая стояла и пела по обе стороны на клиросе, и увидел обходившего их беса, в образе поляка, в плаще с цветами лепка{39} под полою. И, обходя братию, бес, вынимая из-за пазухи цветок, бросал его на кого-нибудь; если прилипал цветок к кому-нибудь из поющих братьев, тот, немного постояв с затуманенными мыслями, под каким-нибудь предлогом выходил из церкви, шел в келью и засыпал и не возвращался в церковь до конца службы. Если же бросал цветок на другого и к тому не прилипал цветок, тот оставался крепко стоять и пел, пока не отпоют утреню, и тогда уходил в келью свою. Видя это, старец рассказал об этом братии своей»[131].

Рассказ Матвея Прозорливца, верно, наводил на монахов, и на Нестора в их числе, боязнь. Стоя в церкви на службе, они поеживаясь от мысли, что не видимый ими нечистый дух в чужеземной одежде поляка-католика (латинянина, как тогда говорили) мог незаметно бросить свой мерзкий цвет и — что самое страшное — дьявольский репей мог цепко повиснуть на одежде слабого духом монаха.

Поведал прозорливый старец и об ином виденье: «Другой раз видел старец такое: как обычно, когда старец отстоял заутреню, братия перед рассветом расходилась по келиям своим, а этот старец последним уходил из церкви. Однажды шел он так, присел отдохнуть под билом, ибо была его келья поодаль от церкви, и вот видит, как толпа идет от ворот; он поднял глаза и увидел человека верхом на свинье, а прочие идут рядом с ним. И сказал им старец: „Куда идете?“ И сказал бес, сидевший на свинье: „За Михалем Тольбековичем“. Старец осенил себя крестным знамением и вернулся в келию свою. Когда рассвело и он понял, в чем дело, он сказал келейнику{40}: „Поди, спроси, в келье ли Михаль“. И сказали ему, что „давеча, после заутрени, он прыгнул с ограды“{41}. И рассказал старец о видении этом игумену и братии».

Михаль Тольбекович, бежавший из обители, нарушивший монашеский обет, погубил свою бессмертную душу — с ним было всё ясно. Но Матвей прозрел и грех самого игумена Никона:

«При этом старце Феодосий скончался, и Стефан стал игуменом, а после Стефана Никон, а старец всё еще жил. Стоит он как-то на заутрени, подымает глаза, чтобы посмотреть на игумена Никона, и видит осла, стоящего на игуменовом месте; и понял он, что не встал еще игумен. Много и других видений было у старца, и умер он в глубокой старости в этом монастыре»[132].

А. А. Шахматов посчитал, что Нестор, благоговейно отзывавшийся о Никоне в Житии Феодосия Печерского и даже называвший его Великим, не мог написать такой рассказ, обличающий леность игумена, запаздывающего на богослужение, не мог уподобить настоятеля ослу[133]. Возможно, и не мог: Поликарп, по-видимому, решил, что рассказы о Демьяне, Еремии, Матвее принадлежат Нестору, потому что они содержались в тексте «Повести временных лет». А рукопись Начальной летописи, имевшаяся у владимирского епископа, в заглавии, наверное, содержала указание на авторство Нестора. Поликарп посчитал Нестора автором всех этих сказаний, хотя летопись многослойна и если не все рассказы в ней под 1074 годом, то по крайней мере сказание о прозорливом Матвее могло принадлежать другому печерскому книжнику, «имевшему зуб» на Никона. Но могло быть и не так: почитавший своего наставника и покровителя Стефана Нестор отомстил-таки сменившему его Никону, «подложил ему свинью» — пусть и не такую большую и страшную, как бесы Михалю Тольбековичу. В конце концов, житие и летопись — разные жанры{42}, к тому же в Житии Феодосия Нестор писал о былых монашеских подвигах Никона, а в летописи всего лишь укорил устами старца Матвея за единожды проявленную леность. Шпилька, однако же, оказалась довольно острой, и эпизод с благословляющим ослом не был включен в большинство редакций Киево-Печерского патерика[134]. Но рассказ о кончине Феодосия в начале этой же статьи 1074 года едва ли Несторов: летописец сообщает, что умирающий игумен желал видеть своим преемником не Стефана, а монаха Иакова, однако был вынужден уступить настояниям братии. Как давно предположил А. А. Шахматов, повествование о Феодосиевой смерти, видимо, было вставлено в летопись уже после изгнания Стефана из обители и избрания настоятелем Никона[135]. Добавлю: о нежелании умирающего назвать Стефана своим преемником Нестор, благоговевший перед памятью наставника, наверное, умолчал бы.

Что касается времени написания рассказов о четырех монахах, о которых повествуется в статье 1074 года вслед за сообщением о кончине Феодосия, то как будто бы указание на их примерную дату содержится в словах, которыми вводятся эти четыре сюжета: «Стефану же предержащю манастырь и блаженое стадо, еже бѣ совокупилъ Феодосий… такы черньцѣ, яко свѣтила в Руси сьяють»[136]. А. А. Шахматов назвал такое начало «неуклюжим и неуместным»: ведь прямо вслед за тем «повествуется о монастырской жизни времен не Стефана, а еще Феодосия», и глагол «сьяти» («сияти» — «сиять») употреблен в настоящем времени: «сьяють» («сияют»). Ученый предположил, что первоначальная версия рассказа о печерских черноризцах была составлена еще при жизни Феодосия и принадлежит она будущему настоятелю Никону. Только после 1088 года, когда Никон умер, какой-то позднейший летописец внес в этот фрагмент известие о смерти Матвея и Исакия, рассказ о видении Матвеем осла на месте игумена, не пришедшего вовремя на богослужение, и еще одну «враждебную памяти игумена Никона выходку» — упоминание, что он предавал побоям юродствовавшего Исакия (о котором чуть ниже)[137]. Возможно, это и так. Правда, несколько неудачное упоминание о Стефане может и не быть вставкой, поскольку лишь Дамиан и, может быть, Еремея умерли до кончины Феодосия. Но остальные двое точно здравствовали и в годы Стефанова игуменства. Называя время Стефана, летописец, таким образом, в целом не нарушает хронологии, не совершает анахронизма. К тому же в конце повествования в форме настоящего времени говорится о прославленных монахах именно как о покойных: «Таци ти быша черноризци Феодосьева манастыря, иже сияють и по смерти, яко свѣтила, и молять Бога за сдѣ сущюю братью, и за мирьскую братью, и за приносящая въ манастырь, в нем же и донынѣ добродѣтелное житье живуть»[138]. (Перевод: «Таковы были черноризцы Феодосиева монастыря. Они и по смерти сияют, как светила, и молят Бога за здешнюю братию и за мирских братьев и за жертвующих на монастырь, в котором и доныне живут добродетельной жизнью все вместе, сообща»[139].) Здесь глагол в настоящем времени «сияють» отнесен к уже покойным монахам: они сияют в небесах и молятся за свою былую обитель. Таким образом, нельзя исключить, что все четыре рассказа не отредактированы, а именно созданы уже спустя десятилетия после Феодосиевой кончины и Нестор может быть их автором. Однако А. А. Шахматов посчитал, что и заключительные строки повествования о четырех печерских иноках были отредактированы, а в первоначальном варианте они именовались здравствующими, а не покойными[140]. Если эти соображения верны, то Нестору, может быть, остается роль редактора сказаний о четырех подвижниках: Демьяне, Еремии, Матвее и Исакии. И то не точно. Но никак не роль автора[141].

Самой жуткой, увлекательной и удивительной была жизнь в монастыре Исакия (Исаакия): «А был и еще другой черноризец, именем Исакий. Был он, когда еще жил в миру, богат, ибо был купец, из Торопца родом. И задумал он стать монахом, и роздал имущество свое нуждающимся и монастырям и пошел к великому Антонию в пещеру с просьбой постричь его в монахи. И принял его Антоний и облачил его в одеяние чернеческое и назвал его Исакием, а было ему имя Чернь. Этот Исакий повел жизнь суровую: надел власяницу, велел купить ему козла, ободрал его мех и надел на власяницу, и обсохла на нем кожа сырая. И затворился в пещере, в одном из проходов, в малой келье в 4 локтя, и там молился Богу со слезами. Была же пищей его просфора одна, и та через день, и воды в меру пил он. Носил же ему пищу великий Антоний и подавал ее через оконце величиною только руку просунуть, так тот и принимал от него пищу. И жил он так семь лет, на свет не выходя, никогда не ложился, но, сидя, очень немного спал»[142].