«Говорит Георгий (Амартол) в своем летописании: „Каждый народ имеет либо письменный закон, либо обычай, который люди, не знающие закона, принимают как предание отцов. Из этих последних первые — сирийцы (правильно: китайцы. —
Есть основания полагать, что и эта характеристика полян, и пространная цитата из Георгия Амартола принадлежат именно автору «Повести временных лет», а не заимствованы им из более ранней летописи. Согласно господствующему среди исследователей раннедревнерусского летописания мнению, восходящему к концепции А. А. Шахматова, летописный свод, предшествующий «Повести временных лет» и использованный ее составителем, частично сохранился в списках (в основном XV и XVI веков) так называемой Новгородской первой летописи{21}. И там такого рассказа о полянах, в том числе и противопоставления их другим восточнославянским племенам, нет.
Правда, в этой летописи, как и в «Повести временных лет», упоминаются князь Кий, его братья и сестра Лыбедь, причем начало рассказа о них выглядит довольно странно: «Начало земли Рускои. Живяху{22} кождо с родомъ своимъ на своихъ мѣстех и странахъ, владѣюща кождо родомъ своимъ. И быша{23} три братия»[75]. Далее следует повествование о Кии, Щеке и Хориве и об основании ими Киева. Предложение, начинающееся глагольным сказуемым «живяху» в старинной форме имперфекта, лишено смыслового субъекта: кто жил, кто этот «кождо» (каждый), непонятно. Не сказано, в каком племени княжили Кий и его братья, лишь в конце сказания появляется упоминание полян, причем поставлено оно так неудачно, что можно сначала понять, будто полянами назывались только Кий и его братья и сестра, а не всё обитавшее в Киеве и его окрестностях племя: «И бѣша мужи мудри и смысленѣ, нарѣчахуся Поляне, и до сего дне от них же суть кыянѣ; бяху же поганѣ, жруще озером и кладязем и рощениемъ, якоже прочии погани»[76]. Переведем этот фрагмент, содержащий много устаревших форм или слов, на современный русский язык: «И были мужи мудрые и разумные, прозывались Поляне, и до нашего времени от них ведут род киевляне; были же они язычниками, принося жертвы озерам, и колодцам, и рощам, как и прочие язычники».
Так, может быть, в Новгородской первой летописи не отражен более ранний, летописный текст, чем «Повесть временных лет», а представлена более поздняя версия текста той же «Повести…», неуклюже отредактированная каким-то переписчиком-новгородцем?[77] И этот же новгородец, уязвленный тем, что в исходном тексте поляне противопоставлялись как жившие кротко и нравственно, другим восточнославянским племенам — «диким», «варварским» (получалось, что и его предкам — новгородским словенам!), взял да и сократил весь пассаж о добрых нравах полян, заменив его суровой оценкой: поляне такие же язычники, как все русичи до князя Владимира. Нечего, грубо говоря, «выпендриваться»!
Вроде бы логично. Из текста новгородской летописи при переписке когда-то выпало начало фразы, сохранившееся в «Повести временных лет»: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими». Однако текст «Повести временных лет» не выглядит в рассказе о Кие и его братьях более правильным и ясным: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими, иже и до сее братьѣ бяху поляне, и живяху кождо съ своимъ родомъ и на своихъ мѣстѣхъ, владѣюще кождо родомъ своимъ. И быша 3 братья»[78]. То есть: «Поляне же жили в те времена отдельно и управлялись своими родами; ибо и до той братии (о которой речь в дальнейшем. —
Так что фрагмент «Повести временных лет» о стыдливых и кротких полянах принадлежит именно ее составителю. По нему можно судить об этническом происхождении Нестора.
Известный лингвист и историк древнеславянских культур Н. И. Толстой, анализируя вступление «Повести временных лет», пришел к выводу: «Этническое самосознание Нестора Летописца следует рассматривать как довольно сложную и цельную систему, состоящую из иерархически упорядоченных компонентов. Каждый компонент в отдельности обнаруживается в биографии автора „Повести временных лет“. Автор был христианином, и этим определялся весь его жизненный подвиг, славянином, полянином, так как Киево-Печерский монастырь был духовным центром полян и Русской земли. Русская земля была его страной, государством, а киевские князья были его князьями. Изъятие из этой системы-лестницы хотя бы одного компонента нарушило бы общую картину и значительно изменило бы ее. У Нестора Летописца было религиозное сознание (христианское), общеплеменное (славянское), частноплеменное (полянское) и сознание государственное (причастность к Русской земле). Среднеплеменное сознание его — русское{24} — еще созревало и не занимало ключевой, доминирующей позиции»[81].
Соглашаясь с этой мыслью, я бы внес одно уточнение: Нестор сознавал себя полянином не потому, что подвизался в монастыре, находившемся в земле, некогда населенной полянами, а ныне преимущественно их потомками. Не потому, что этот монастырь располагался в городе, который в стародавние времена был якобы основан полянскими князьями Кием, Щеком и Хоривом. К тому времени, когда книжник писал «Повесть временных лет», то есть к началу XII века, племя (а точнее, племенной союз) полян уже слилось с другими восточнославянскими племенами и было живо лишь в исторической памяти[82]. Составитель «Повести временных лет» решительно отвергает версию о том, что Кий был не князем, а простым перевозчиком через Днепр — похоже, что в нашем герое здесь говорит племенной патриотизм: «Некоторые же, не зная, говорят, что Кий был перевозчиком; был де тогда у Киева перевоз с той стороны Днепра, отчего и говорили: „На перевоз на Киев“. Однако, если бы Кий был перевозчиком, то не ходил бы к Царьграду. А между тем, Кий этот княжил в роде своем, и ходил он к царю, — не знаем только, к какому царю, но только знаем, что великие почести воздал ему, как говорят, тот царь, при котором он приходил. Когда же он возвращался, пришел он на Дунай, и облюбовал место, и срубил небольшой город, и хотел обосноваться в нем со своим родом, но не дали ему близживущие. Так и доныне называют придунайские жители городище то — Киевец»[83].
Нестор, очевидно, считал себя полянином по происхождению. Поляне некогда жили в Киеве и его окрестностях, так что летописец, скорее всего, был уроженцем и жителем или «матери городов русских», или пригородов столицы{25}.
Нестор не оставил никаких свидетельств о своих детских и отроческих годах. Правда, в «Повести временных лет» под 6573 (1065) годом имеется выразительный рассказ, где в первый раз летописец говорит о себе и своих товарищах — «мы»: «В это же время ребенок был брошен в речку Сетомль; этого ребенка вытащили рыбаки в неводе, и мы рассматривали его до вечера, и опять бросили его в воду. Был же он таков: на лице у него были срамные части, об ином нельзя сказать срама ради. Перед тем и солнце изменилось и перестало быть светлым, но как луна стало, о таком солнце невежды говорят, что оно съедаемо. Подобные знамения бывают не к добру»[84].
Воображение готово нарисовать картину: юный Нестор и его товарищи, затаив дыхание, таращат глаза на жуткую диковину, выловленную в киевской речке… Но рассказ может принадлежать перу и более раннего летописца, труд которого Нестор мог продолжать. Этого рассказа нет в Новгородской первой летописи младшей версии (младшего извода), которая, как иногда считают, частично сохранила более раннее историческое повествование, чем Несторова «Повесть временных лет». Однако в новгородской летописи нет и рассказа «Повести временных лет» под 6599 (1091) годом об обретении и перенесении святых мощей — останков Феодосия Печерского, где летописец тоже говорит о себе от первого лица, и этот книжник — скорее всего, не наш герой. Безымянный новгородец мог попросту сократить текст созданного до Нестора свода. Впрочем, эти сказания мог вписать в «Повесть временных лет» какой-то книжник и после Нестора{26}. Существует мнение, что в начальной части Новгородской первой летописи младшего извода действительно сохранились фрагменты текста, предшествовавшего «Повести временных лет», однако в части за 1045–1074 годы новгородские известия соединены уже с текстом «Повести временных лет», правда сокращенным[85].
Так что остается лишь додумывать и сочинять… Вполне возможно, например, что мертвого урода жадно разглядывали не отрок и его сверстники, а детина изрядного возраста и его товарищи, может быть, уже монахи. Впрочем, церковный историк Е. Е. Голубинский обратил внимание на удаленность Сетомли от Печерской обители и напомнил, что покидать обитель без благословения настоятеля и тем более праздно шататься по городским улицам монахам не дозволялось. Он высказал убедительные соображения, что в рассказе отражены впечатления летописца, еще не отвергнувшего мирскую жизнь, еще не принявшего постриг, скорее всего, «дитяти или юноши»[86].
Мы можем представить, как, старательно, чуть приоткрыв рот и зажав кончик языка зубами, мальчик чертит по бересте писалом литеры: пергамент, телячья кожа, дорог, и учитель не дает его портить, покамест дети не выучатся. Но, еще ребенок, не всё время он внимает суровому наставнику. То отвлечется, и рука сама начнет неуклюже, неумело рисовать всадника, поражающего копьем врага. То сосед с ехидной улыбкой подбросит обрывок, а на нем обидные строки: «невежа писа, недума каза, а кто се чита — а тои гуза». То есть: «Что невежа написал — Недоума показал. А кто зарится — Тот задница». Эта картина не плод разгулявшегося воображения автора. И ученические прописи, и такие рисунки, принадлежащие мальчику Онфиму, и такая древнерусская дразнилка были действительно найдены археологами — но только не в Киеве, а в Великом Новгороде[87].
Мы можем представить, как мальчик, бродя по улицам Киева, жадно впитывал живые свидетельства прошлого: вот здесь, в кургане холма по имени Щековица, спал Вещий Олег, вот тут, где словно и сейчас шевелится, ходит земля под пятой и издает тихие стоны, княгиня Ольга погребла заживо древлян, повинных в смерти ее мужа и дерзком сватовстве к ней самой. А вон там, где бежала вдоль Днепра легкокрылая светлая Почайна, князь Владимир крестил людей — в том числе и его дедов и бабок. С высоты киевских гор открывался вид на широкую реку, неторопливо, как история, катившую воды с севера на юг, в море, за которым простиралось далекое Греческое царство. То радостно голубая, под бездонным нерукотворным куполом неба — Божьего храма, то свинцово-серая под низкими, давящими облаками, проходившими так близко к земле, что, казалось, было слышно их шуршание. Чайка, касаясь белым рукавом воды, уносилась вдаль, а река всё текла, неторопливо и неостановимо, как само время.
Совсем близко отсюда, всего лишь в двух дневных переходах к югу, кончалась Русь — за земляными валами широко раскинулась дикая степь, звенящая ковылем под ветром. Если приглядеться, то покажется, что в жарком мареве видны страшные всадники в островерхих шапках на приземистых, коренастых лошадях. А если мыслию полететь дальше и дальше, то где-то в бессчетных поприщах{27} отсюда вырастут из каменистой почвы стены Иерусалима — центра земли, где жил, принял за нас смерть и воскрес сам Господь Иисус Христос. Восточнее, очень-очень далеко раскинулся вырий — земной рай, куда перед зимой скрываются и откуда по весне возвращаются певчие птицы и куда заказан путь человеку во плоти, ибо все мы несем бремя Адамова греха. А к северо-востоку — там страшно, там из-за каменных гор рвутся и хотят заполнить мир нечестивые народы, которые загнал за эти твердыни воитель Александр Македонский. И выйдут они, и завоюют землю перед концом мира… История смыкалась с географией, и влекла, и тревожила душу мальчика.
Глава вторая. «…Слезами, пощеньемь, молитвою, бдѣньемь». Печерская обитель
«…Слезами, пощеньемь, молитвою, бдѣньемь» — этими словами в статье «Повести временных лет» под 6559 (1051) годом описывается создание Киево-Печерского монастыря, противопоставляемого другим русским обителям: «Много ведь монастырей царями и боярами и богачами устроено, но не такие они, как те, которые поставлены слезами, постом, молитвою, бессонными ночами»[88]. Действительно, Киево-Печерский монастырь в отличие от других русских монастырей середины XI века был основан не князем, не покровителем-ктитором, который брал на себя материальное обеспечение обители, а самими иноками{28}. Уроженец южнорусского города Любеча монах Антоний, принявший постриг в Греции, на Афоне, вернулся на Русь и поселился в пещере на днепровском берегу, где до этого совершал в уединении молитвы священник Иларион, по решению Ярослава Мудрого в 1051 году возведенный в сан киевского митрополита. От слова «пещера» (в древнерусской огласовке «печера») и происходит название монастыря. Вскоре Антоний стал известен своими аскетическими подвигами, и вокруг него собралась братия числом в двенадцать человек. Год, когда Антоний поселился в Иларионовой пещере, точно неизвестен. Иногда считают, что это было в 1051 году или вскоре после того, на что косвенным образом указывает «Повесть временных лет». Однако древнее Житие Антония{29}, написанное, видимо, в конце 1080-х — начале 1090-х годов[89], указывает, правда, тоже не прямо, что Антоний стал наставником монашеской общины намного раньше — примерно в 1031-м или 1032–1033 годах[90]. Но эти сведения сомнительны[91].
По прошению Антония киевский правитель Изяслав Ярославич подарил монастырю землю, тем самым содействовав умножению братии. Являясь духовным наставником монашеской общины, Антоний не был игуменом: по желанию братии настоятелем был избран инок Варлаам, а после его перевода по решению князя Изяслава Ярославича в другую обитель — Феодосий.
Главой Печерской обители Феодосий стал, видимо, около 1062 года. При нем число черноризцев достигло ста — по тем временам это было больше, чем даже в византийских монастырях. При Варлааме и Феодосии монастырь выходит из пещер на поверхность земли и разрастается. В 1069 году Антоний (вероятно, осуждавший князя Изяслава за вероломное пленение полоцкого властителя Всеслава и, по-видимому, признавший власть Всеслава над Киевом, когда того возвели на киевский престол восставшие горожане[92]) был вынужден покинуть обитель и поселился в Чернигове при тамошнем князе Святославе, Изяславовом брате. В Печерский монастырь он вернулся только четыре года спустя, в 1073 году, когда Святослав изгнал старшего брата из Киева. Приход Святослава к власти осудил Феодосий, обличавший нового киевского властителя как узурпатора и долгое время не желавший поминать его на церковных службах. В том же году, видимо успев принять участие в закладке нового монастырского храма, грандиозной церкви Успения Богородицы, Антоний умер. Последние дни и недели жизни он провел в жестокой аскезе, удалившись в затвор — пещеру без дверей, лишь с небольшим оконцем, в которой пребывал в суровом посте и безмолвии.
Стараниями Феодосия в обители был введен византийский свод монастырских правил — Студийский устав в редакции константинопольского патриарха Алексея (XI век)[93]. Студийский устав предписывал строгое общежитие, или общинножитие. В отличие от отдельного проживания монахов, сходящихся вместе лишь на церковные службы, — келиотства, или особножития, — и неполного общежития, допускавшего частную собственность иноков, общежитие строилось на обязательном участии всех черноризцев в монастырских работах; персональная собственность строжайше воспрещалась.