А. К. Софроницкий в этом смысле был настоящий сумасшедший. Он никогда не играл одинаково. И всегда играл, будто импровизируя, порой импровизировал целые концертные программы. А поскольку Софроницкий был культовой фигурой, у него было множество фанов: набивался полный зал людей, которые знали каждую ноту, что он играл до этого. Но его величие напоминает немножко, как ни странно – хотя они совершенно разные, – величие Гленна Гульда. Оно непредсказуемо, но логично – как большое искусство. Среднее искусство – предсказуемо и логично, а бездарное искусство предсказуемо и нелогично. Вот великий Софроницкий был именно таким: всегда непредсказуемым и строго логичным. Хотя акценты он расставлял зверские. И особенно это чувствовалось, когда он играл Скрябина.
С. С. А он какой был в жизни – угрюмый?
А. К. Смурной, сумасшедший, пьющий. Пил вина много. Помню, мы с мамой пришли к нему на концерт, поднялись в артистическую. И мама говорит: “Володя, Вовочка… Что-то ты сегодня бледный очень”. Он встал, подошел к зеркалу, посмотрел на себя, лег на кушетку и сказал: “Я умираю”. Мама страшно расстроилась, мы вышли в зал. Софроницкий не выходит десять минут, двадцать. Появляется конферансье и говорит: “Владимир Владимирович играть не может, он себя плохо чувствует. Концерт отменяется”. У-у-у, шорох. “Ну, если вы подождете немножко, то, может быть, он выйдет”. И мы два часа ждали. Кто-то ушел, фаны остались. Мы ходили – чай, буфет, переживали, но уже к нему не пошли, боялись. Я заныл, устал, мне надоело все, я мальчишка был. Концерт должен был начаться в восемь вечера, и вот где-то в полдесятого или в десять вдруг зазвенел звонок, мы снова собрались в зале. Вышел Фофа (он себя так называл) и сказал тихим голосом: “Я не буду играть эту программу. – (Он должен был играть романтиков и Бетховена.) – Я буду играть Скрябина и Шопена”. И что-то еще, я не помню.
И он играл! Без остановки, может быть, часа два, до полуночи. Причем он играл, не объявляя ничего. Просто играл. Мы понимали, что это не концерт. А это какая-то исповедальная, понимаете ли, вечерня. Просто человек сидит и играет, что приходит в голову.
Да, платочек он всегда держал в руках или клал в определенное место, вытирал клавиши. Этот платочек у него был, как у ребенка бывает любимая игрушка, замусоленная. Точно так же.
С. С. Что убедительнее: Скрябин в исполнении Софроницкого или Горовица? Что вам ближе?
А. К. Всё! Это всё убедительно. Потому что это, во-первых, гениальные персоны и, во-вторых, позволю себе сказать, что даже Скрябин Рахманинова – это изумительно. Хотя, конечно, он делал его слишком своим. Думаю, что все они, эти великие, уникальны. Слушаешь сегодня их записи и думаешь: “Боже мой, боже мой, неужели всё это было?”
С. С. А возникало ли у вас когда-нибудь желание снять фильм о каком-нибудь пианисте?
А. К. У меня есть сценарий о Рахманинове, который я нежно люблю. Я написал его вместе с Юрием Нагибиным, замечательным русским советским писателем, до сих пор сценарий жив и до сих пор хорошо воспринимается. Может быть, я еще сниму этот фильм. Я себе говорю: “Если я не сниму фильм о Рахманинове, то уже никто его не снимет”. Потому что я нахожусь в одном поцелуе от Рахманинова.
С. С. Это правда.
А. К. И мама его целовала моя, и Федор Федорович Шаляпин, сын Шаляпина, друг нашей семьи, который, так случилось, был единственным гостем на одной из моих свадеб. Он у меня снимался в “Ближнем круге”. Федор Федорович стриг Сергея Васильевича последние четыре года его жизни. У Рахманинова волосы росли, как веник, как пальма, – на его молодых фотографиях видно, как у него волосы торчат вперед. Он не мог их пригладить, поэтому всегда стригся очень коротко. Федор Федорович стриг его и в последний раз в жизни. Рахманинов знал, что умирает, что у него смертельная болезнь.
С. С. Ну так этот фильм надо снять! Если не вы, то кто? Если не сейчас, то когда?
А. К. Надо, конечно. Потому что забудут, какой он был, какой это был великий русский художник, я бы сказал, великий русский человек.
С. С. Вернемся к тому времени, когда вы учились в консерватории. Это была золотая эпоха, необыкновенная, были живы педагоги Константин Игумнов, Лев Оборин, Яков Флиер, Яков Зак…
А. К. Александр Гольденвейзер, Эмиль Гилельс…
С. С. Гилельс, Святослав Рихтер, и уже шло поколение Ашкенази и дальше, и дальше, и дальше… Позвольте мне остановиться на Генрихе Густавовиче Нейгаузе, который был самый плодовитый педагог из всех – список его выдающихся учеников бесконечен. Я выписала, чтобы не забыть. Рихтер, Гилельс, Зак, Наумов, Евгений Малинин, Вера Горностаева, Алексей Наседкин, Владимир Крайнев, Александр Слободяник… и можно продолжать и продолжать.
А. К. Помню, когда я поступал, Нейгауз сидел в шерстяных перчатках с обрезанными пальцами. Ему страшно понравилось, что я поступал со Стравинским – Стравинский ведь был тогда, в 1957-м, запрещенный композитор. Думаю, играл я не очень хорошо, но, по крайней мере, у меня была диссидентская программа.
С. С. А как Нейгауз сам играл, вы слышали? Говорят, что неровно. Еще говорят, что у него всю жизнь не работал мизинец правой руки.
А. К. Да, я слышал. Он играл действительно неровно, но это не имеет значения. Понимаете, я боюсь ровности. Но думаю, что он играл Скрябина не хрестоматийно, а чрезвычайно близко к тому, как слышал свою музыку сам Скрябин.
Вот Софроницкий не развивал Скрябина. Он не играл по Скрябину, он играл по-своему. Поэтому, когда играл Софроницкий, было ощущение, что он импровизирует. Если бы Скрябин сел и начал импровизировать, возможно, получилось бы что-то подобное. Немыслимые акценты, которые создавали что-то совсем другое, некие музыкальные открытия. А эти открытия были свойственны только такому человеку, каким, на мой взгляд, был Софроницкий.