Книги

Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи

22
18
20
22
24
26
28
30

Итак, повторяю, я помню отца вечно больным и чрезвычайно нервным человеком. Вера в искусство врачей у него была громадная, и все докторские предписания, кроме указанных выше, он свято выполнял, глотая пилюли и микстуры строго в назначенное время. В Петербурге его лечили одновременно Боткин, Соколов и Васильев, причем главные директивы исходили от первого из них. Эти три врача в последние годы жизни отца аккуратно посещали его ежедневно в назначенные часы, и если случалось одному из них опоздать, то отец чрезвычайно нервничал, обвиняя их в том, что даже они его забыли. За границей же он старался быть поближе к Белоголовому и даже часть одного лета провел с этой целью в Саксонии, в Блазевице, местечке, расположенном на реке Эльбе, надо ему отдать полную справедливость, скучнейшем. Отсюда отец ездил с нами любоваться прекрасными видами Саксонской Швейцарии, которые произвели на него большое впечатление[222].

Но курорты не приносили здоровью отца видимой пользы. Вскоре после закрытия «Отечественных записок», события, имевшего решающее значение в повороте здоровья моего отца к ухудшению, с ним случился первый удар[223], от которого он хотя и оправился, но который вместе с тем довел его до скорой могилы. За границу уже летом не ездил[224], а проводил лето на дачах под Петербургом. Так, мы жили то в Сиверской (С‹анкт›-Петербургской-Варшавской железной дороги)[225], где его лечил местный дачевладелец доктор Головин[226], то на Серебрянке (по той же дороге)[227], где его лечил местный помещик доктор Кобылин, приезжавший к нам почти ежедневно за десять верст[228], то, наконец, в имении тогдашнего Туркестанского генерал-губернатора фон Розенбах[229]. Лето, проведенное в этом имении, было последним в жизни отца. Рядом с Затишьем – так звали розенбаховское небольшое поместье – находилось имение генерала Ф. И. Жербина[230], владевшего кроме того большим доходным домом в Петербурге на Михайловской площади (угол Инженерной улицы). Как дом, так и имение владельцу никакого дохода не приносили, будучи заложенными и перезаложенными. Однако, несмотря на это, у Жербиных был всегда гостей полон дом. В Петербурге у них в квартире даже имелся театральный зал, где давались спектакли. Средства материальные исходили главным образом от матери, Л. М. Жербиной, происходившей из богатой купеческой семьи. Сама Жербина, весьма радушная, благовоспитанная дама, увлекалась спиритизмом. Для сеансов были отведены как на даче, так и в городском доме особые комнаты. Сеансы эти напоминали те, что описаны гр. Л. Н. Толстым в его «Плодах просвещения». После сеансов танцевали, исполняли модные тогда цыганские романсы и, наконец, ужинали. Днем же на даче устраивались пикники, молодежь флиртовала вовсю и вообще веселились. И вот когда отец поселился на даче Розенбаха, эта совсем не подходящая к нему компания захотела и ему доставить кое-какое развлечение. Однако затея никакого успеха не имела. Папа принял Жербиных чрезвычайно сухо, отдал им визит, кажется, даже не выходя из коляски. На этом и кончились всякие сношения с Жербиными. Папа косо смотрел на мои посещения Лидина, так звали имение Жербина, но их мне не возбранял, хотя часто во всеуслышание, ни к кому, собственно, не обращаясь, повторял, что посещение праздных людей может только испортить молодежь, помешать ей хорошо учиться и сделаться полезным членом общества. Я, подобно крыловскому коту Ваське, слушал эти монологи, но продолжал бывать у Ж‹ербиных›. Плохого от этого ничего не произошло. Особенно почему-то недолюбливал отец одного из близких знакомых Ж‹ербиных›, сына покойного серебряных дел мастера М. Этот молодой человек, весьма богатый, блестяще окончивший курс юридических наук в Петербургском университете, болел глазами, вследствие чего он ни к какому труду не был способен. Правда, он отлично играл на фортепиано, но все же виртуозом его нельзя было назвать. Да к тому же проклятое болезненное состояние не давало ему возможности усовершенствоваться в этом искусстве. И вот С. приходилось волей-неволей жить праздно. Желая доставить удовольствие и барышням, жившим летом в Лидине и Затишье, он ежедневно посылал им цветы и конфекты. В числе других посылал эти подарки и моей сестре. Узнав об этом, папа запретил принимать что-либо, исходящее от «праздношатая», как он называл С. Как-то раз этот последний, не подозревая нелюбви отца к себе, пришел к нам с визитом. На его беду дома был только отец, к которому горничная его почему-то провела. Недовольный как посещением С. вообще, так и тем, что его оторвали от работы, папа принял визитера чрезвычайно сурово, упорно молчал и, по своему обыкновению, выражавшему нервное состояние, барабанил пальцами по письменному столу. С. сидел перед ним и, глядя в упор на пол, с жалкой улыбкой на лице вертел в руках шляпу.

Молчание прервал отец, задав посетителю вопрос о том, сколько шагов имеет длина Невского пр‹оспекта› от Аничкова моста до угла Б‹ольшой› Морской улицы. Озадаченный странным, по его мнению, вопросом, С. не нашел, что ответить. Тяжелую для него сцену прервал вход в кабинет моей матери. Он долго, однако, не мог сообразить причину, побудившую моего отца задать ему непонятный для него вопрос. На самом же деле суть его уразуметь было легко. Дело в том, что в описываемое время не желавшие работать молодые люди из богатых семей Петербурга ежедневно после завтрака «гранили» тротуар солнечной стороны Невского, т. е., другими словами, прогуливались именно между указанными выше пунктами главной улицы столицы, проходя расстояние взад и вперед. Вот отец и желал иносказательно дать понять С, что он его причисляет к тем бездельникам, которые в то время от часу до трех украшали своими персонами Невский и знали эту улицу так хорошо, что им должно было быть известно даже число шагов между двумя ее пунктами – пределами их ежедневного гулянья.

В Лидине, в честь пребывания в нем отца, его фамилией была названа дорога, по которой он ежедневно совершал в коляске прогулки. Вся вообще светская публика была не по нраву папе. Он над ней едко и зло трунил, давая тем из ее представителей, которые имели несчастье попасться ему на глаза, меткие, но чрезвычайно обидные для самолюбия прозвища.

Будучи в то время занят «Пошехонской стариной», он ничего не успел о ней, этой публике, написать, так как смерть, уже давно его сторожившая, не дала ему на это времени.

Надо сказать, что дачная жизнь вовсе не нравилась отцу, привыкшему или иметь свой клочок земли, вроде Витенева под Москвой[231] или Лебяжьего недалеко от Ораниенбаума[232], расположенного почти при семафоре Красная горка, или же странствовать за границей, причем любимым его городом был Париж, уличная жизнь которого, бойкая и задорная, доставляла ему несказанное удовольствие. Полечившись в Германии, папа обыкновенно ездил в Париж и, насколько хватало сил, жил его уличной и театральной жизнью, забрасывая временно всякую работу. Сам водил нас смотреть в Елисейские поля Guignol (Петрушку)[233], причем от души смеялся, когда этот последний дубиной колотил жандарма и полицейского комиссара; ходил с нами кормить лебедей в Тюльерийском саду, ездил с нами на grandes eaux[234], т. е. смотреть на фонтаны в Сен-Клу и в Версале. А один часами гулял по бульварам, приходя домой усталый, но довольный. Все удивлялись той перемене, которая происходила в нем, когда он ощущал под ногами асфальт парижских бульваров. Он становился жизнерадостным, и обычная суровость неизвестно куда исчезала.

– Я, – как-то сказал он кому-то при мне, – тут перерождаюсь. Ну, а там… – махнул рукой, очевидно, намекая на Россию, – я старая, разбитая рабочая кляча. И все же, – без нее (т. е. без России) я обойтись не могу… И умру с радостью, служа ей…

Как любил мой отец Россию, как он скорбел ее скорбью, как болел ее болезнями – видно из всех его произведений. Особенно же ярко выразилась эта бескорыстная, честная любовь к родине, нищей, темной, но все же сердцу милой, в заключительной главе к «Убежищу Монрепо» и в сказке «Пропала совесть».

Поэтому понятно, как скорбел он, видя, что такие люди, как Тургенев, доктор Белоголовый, критик Анненков[235], добровольно покидают Россию и даже, как, например, последний из названных лиц, роднятся с иностранцами: дочь Анненкова Вера вышла замуж за какого-то германского обер-лейтенанта.

Павел Васильевич Анненков

Касаясь Анненкова, я не могу не привести одного комического эпизода, к нему относящегося. Отец как-то приехал в Висбаден и нанял квартиру на улице, ведущей от Таунус-штрассе к русской церкви. Утром он сидел на балконе, выходящем на улицу, и пил кофе. В это время мимо дома проходил Анненков. Отец его окликнул. Тот остановился и вопросительно взглянул на папу. Этот последний звал его к себе, но Анненков продолжал стоять на улице.

– Разве вы меня не узнаете? – спросил его наконец отец, начиная раздражаться.

– Узнать-то узнаю, – ответил тот, – да как это мне священник ничего про ваш приезд не говорил, – недоуменно пожал он плечами.

– Да на что вам священник, – удивился папа, – я ведь в курлисте записан.

– Ну ее, – махнул рукой Анненков. – А я все-таки лучше у священника о вашем приезде справлюсь. Так вернее будет…

И, оставив озадаченного происшествием отца, стал подниматься в гору по направлению к блестевшей на солнце золоченым куполом церкви, которая, как известно всем бывшим в Висбадене русским, расположена на холме, так что ее видно на далеком от городка расстоянии.

– Ну и чудак же, – разводил потом руками отец, рассказывая о происшествии в то время проживавшему в Висбадене доктору Белоголовому[236].

Да, отец пылал к своей родине самой чистой, святой любовью, несмотря на то что его постигали лишь одни разочарования. Он вечно чего-то боялся, к чему-то нехорошему подготовлялся.

Приближаясь при возвращении домой из-за границы к Вержболову, он как-то сразу увядал, нервничал, не отвечал на вопросы, курил папиросу за папиросой, вынимая их из большой, коричневой кожи английской работы папиросницы, которую носил на ремне через плечо.

А между тем приезд в Вержболово и пребывание на этом пограничном пункте не представляли из себя ничего страшного. В то время начальником станции Вержболово был симпатичный старик, бывший офицер, по фамилии Маркович. Его знали положительно все петербуржцы, которые обычно ежегодно ездили за рубеж, кто – просто так прогуляться, кто сбавить жира, кто – по делам службы или коммерческим. Знали его также все так называемые «высокие особы» русские и иностранные, которым приходилось проезжать через вверенную его попечениям станцию. Грудь его парадного мундира была увешана как русскими, так и иностранными знаками отличия.