Книги

Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи

22
18
20
22
24
26
28
30

Отец резким движением бросил салфетку на стол, встал и, обращаясь ко мне, сказал: «Пойдем, Костя, отсюда… здесь скоро начнут драться», – и скорыми шажками направился к дверям, бормоча под нос, что недоставало, чтобы всякие и т. д. пили за его здоровье.

Насколько не любил отец указанную прессу, настолько он уважал мнение большой печати, получая и просматривая не только «Новости» (сменившие «Голос») Нотовича[200] и «Русские ведомости» Соболевского[201], но и «Новое время» Суворина[202] и «Московские ведомости» Каткова[203]. Других органов крупной печати в то время не было, если не считать уж и тогда приходивших в упадок «С.-Петербургских ведомостей»[204]. Из заграничных изданий у нас получали «Le Temps»[205] и берлинский «Кладеррадач», большая часть карикатур которого приходила покрытой слоем типографской краски, дабы нельзя было их рассмотреть. Таковы были правила цензуры, не допускавшей насмешек над великими мира сего (понятно, русского). Будучи действительным статским советником, папа имел право ходатайствовать перед министерством внутренних дел о получении газет и журналов без предварительной цензуры, но он этим правом не пользовался, и в результате немалая часть остроумнейших карикатур «Кладеррадача» осталась для него неведомой.

Теперь, говоря о тогдашней русской «большой» печати, я должен заметить, что, хотя папа совершенно недолюбливал «Нового времени», называя его «Красой Демидрона»[206] и другими, не менее хлесткими названиями, он в то же время высоко ставил издателя A. C. Суворина, сумевшего из ничего создать такое большое дело. Действительно, Сувориным на это было потрачено немало труда. O. K. Нотовичу было легче наладить свои «Новости», так как к нему сразу примкнули сотрудники закрытого «Голоса».

Вообще отец любил трудиться и работать и требовал от своих сотрудников как на государственной службе, так и на службе редакционной большой работоспособности. Он недоумевал, как это можно сидеть без работы, – просиживая сам над ней, несмотря даже на недуги, почти целыми днями и ночами.

– Но, М. Е., – как-то раз пробовал возражать ему Терпигорев[207] (Сергей Атава), которому отец выговаривал за то, что он, несмотря на полученные авансом деньги, не представлял в редакцию «Отечественных записок» материала, – коли не пишется…

– Этого быть не может, – резко перебил его попытки дальнейшего оправдания отец, – писателю стоит сесть за письменный стол, взять перо в руки, и у него немедленно является перед глазами тема для письма… По крайней мере, так всегда бывает со мной, – добавил он.

Но если папа много требовал от подчиненных ему лиц и своих сотрудников, то он умел им в минуты жизни трудные помочь. Работникам пера он помогал, как я уже упоминал, тем, что вызволял их из беды довольно-таки большими авансами; другим, особенно же молодым, он помогал советами и, кроме того, не гнушался исправлением их литературных произведений. Некоторые из начинавших в то время, затем достигнувших в литературе и журналистике известности писателей, очевидно, не раз помянули добрым словом сурового старика с седой бородой, своим участием давшего им возможность выйти в люди. Некоторые же, как это ни странно, в большинстве случаев довольно-таки бездарные люди, были в претензии на отца за то, что он самочинно исправлял их труды. Так, например, некий господин, возомнивший, что он беллетрист, представил отцу какую-то повесть, написанную из рук вон плохо. Идея же, проводимая в ней, отцу понравилась, и он, недолго думая, написал на эту тему свое собственное сочинение, пропустив его в журнал за подписью автора неудачного произведения. Повесть привлекла внимание всей литературной критики, громко славословившей новоявленный талант, предсказывавшей ему большую и славную будущность, советуя ему, однако, меньше подделываться под Щедрина, а выработать свой собственный слог. Многие издатели допытывались у отца, где они смогут сговориться с новым, казалось, светилом в литературном мире, чтобы получить от него какое-либо из будущих его произведений. Мой отец посмеивался в бороду и давал просимые сведения. Недовольным остался только сам господин, написавший неудачную повесть. Он открыто негодовал на отца за переделку своего произведения. В дальнейшем он дал несколько вещей в другие редакции. Но материал оказался до того малоинтересным, что о напечатании его не могло быть даже речи. Все тогдашние заправилы журналов, незнакомые со всей подоплекой дела, полагая, со слов горе-беллетриста, что папа только исправил его повесть, удивлялись тому, как это мог человек сразу так «исписаться»[208].

Состоя на государственной службе, мой отец также немало помогал своим подчиненным в нравственном и материальном отношениях. Так, например, в гор. Пензе, где он был председателем казенной палаты, он учредил библиотеку служащих, выдавал беднейшим чиновникам значительные пособия, требуя, однако, от них работы, не обременяя в то же самое время их таковой. Вот, например, случай, рассказанный мне скончавшимся несколько лет тому назад бывшим начальником отделения пензенской казенной палаты Д. Л. Пекориным, служившим под началом у отца[209]. Как-то раз потребовалось представить в министерство финансов какие-то срочные сведения. В то время о пишущих машинках и представления не имели. Бумаги в министерство писали особые писцы-каллиграфы, обладавшие красивейшим почерком. Одному из них и было предложено переписать доклад, довольно-таки длинный, собственноручно написанный папой. Кто видел его почерк, несколько смахивающий на клинообразные письмена, может себе представить, как легко было писцам разбираться в его руке.

Поздно вечером того же дня возвращаясь из клуба, мой отец проезжал мимо казенной палаты. К своему удивлению он заметил в одном из окон здания свет. Предполагая, что в учреждении могут орудовать злоумышленники, отец остановил своего кучера и, не без труда добудившись спавшего швейцара, отправился с ним вместе наверх. В общей канцелярии они застали «министерского» писца спящим сном праведных над неоконченной работой. Видимо, усталость взяла верх над прилежанием и чиновника сразил сон. Отец подошел к нему, тихонько взял бумаги: свой черновик и недописанный беловой – и вышел из комнаты, наказав швейцару никому ни слова про свое посещение не сказывать. Приехав домой, он, ввиду того что бумага была срочная и что почта отходила из Пензы как раз на следующий день, лично вписал конец донесения в начатую работу писца. Вышло довольно оригинально: начало бумаги было написано по всем правилам каллиграфического искусства, а конец представлял из себя нечто чрезвычайно мало понятное для всякого, кто не был знаком с отцовским почерком. Затем бумага была зарегистрирована, законвертована и направлена по адресу лично отцом. Можно себе представить весь ужас несчастного чиновника, когда он, проснувшись, не нашел на столе начатой работы. Он был вскоре успокоен отцом, приказавшим ему передать, что он его не винит в том, что он, будучи переутомлен непосильным трудом, заснул. Что же касается работы, то и о ней не следует беспокоиться, так как она выполнена. И писец успокоился.

Можно себе также представить ту сенсацию, которую произвело появление бумаги в министерстве финансов. Бюрократы этого учреждения были поражены отцовской «дерзостью», и ему немедленно был дан нагоняй в письменной форме. Получив этот самый нагоняй, отец на обороте министерской бумаги написал: «угрозами не руководствуюсь» и, подписав, отослал ее обратно в Петербург. Все в Пензе думали, что его предадут суду за подобную продерзость. Однако, ко всеобщему удивлению, ничего неприятного для отца не произошло. Министерство на «продерзость» ничем не реагировало. После этого события уважение к моему отцу как в пензенском обществе, так и среди подчиненных еще больше возросло.

Когда отец покидал Пензу (свое последнее место службы)[210], служащие устроили ему самые теплые проводы. Многие плакали, расставаясь со взыскательным, требовательным, но вместе с тем справедливым начальником, старавшимся улучшить, насколько мог, быт невежественных, темных, но добродушных и трудолюбивых провинциальных чиновников. Его портрет был повешен в присутственном зале палаты, что означало особое к нему уважение со стороны чиновничества. До сего времени сохранилось в целости его кресло, которое называется щедринским[211].

III

Как я уже выше писал, отец, вообще, не дружил с собратьями по перу. В последние годы своей жизни он даже мало интересовался чужими литературными трудами. После него осталось много брошюр, книг с собственноручным посвящением разных писателей. И все эти брошюры и книги оказались неразрезанными. Из этого видно, что он их даже не просматривал[212]. Среди писателей того времени был один, которого отец ставил чрезвычайно высоко и рядом с которым он завещал себя похоронить. То был И. С. Тургенев[213]. Надо сказать, что мне оказалось возможным исполнить эту папину последнюю волю, так как будто нарочно в самом близком соседстве от тургеневской могилы на Волковом кладбище в Петербурге оказалось свободное место, которое мы и приобрели. Там теперь рядом с ним похоронена скончавшаяся в декабре 1910 года верная подруга его жизни, его жена, моя мать[214].

Об И. С. отец отзывался всегда с восхищением, особенно ценя превосходный язык, которым писал автор «Записок охотника». Он жалел, что не может выражаться в своих сочинениях так ярко и красочно, как И. С. Он сожалел русского человека, всей душой любившего свою родину и так нелепо и, можно сказать, несуразно от нее оторвавшегося. Останься Тургенев в России, он бы, по словам моего отца, написал вещи, которые бы много превосходили то, что им было написано на чужбине.

И отец не мог простить Виардо, что она увлекла за собой во Францию и не отпускала оттуда того, которого он считал одним из гениев русского слова. Его сердило и то, как эта самая Виардо и ее супруг бесцеремонно и даже глумливо обращались с Тургеневым.

Как-то раз, будучи в Париже, отец пожелал увидеться с Иваном Сергеевичем и, взяв меня с собой, отправился в Буживаль, где в одной вилле с супругами Виардо проживал автор «Рудина». Мы отправились туда в экипаже, так как в то время Буживаль не был соединен с Парижем железной дорогой. Хотя я в то время был мал, но все же помню, какое огромное впечатление произвел на меня гигант Тургенев с его львиной гривой полуседых волос, с чудными голубыми глазами и какой-то наивно-смущенной улыбкой на лице. Одет был И. С. в белый полотняный костюм и большую соломенную шляпу. Весь его облик импонировал, несмотря на простой наряд, на смущенный вид, своей величественной осанкой, которой может похвастаться редкий человек. Отец засыпал И. С. вопросами об его работах, планах будущего, особенно интересуясь тем, намерен ли он возвратиться на родину. Мы сидели в садике на плетеных креслах, и И. С, заложив ногу на ногу, все так же смущенно улыбаясь, односложно отвечал на вопросы, вопрос же о возвращении своем в Россию как-то замял, что, видимо, привело в раздражение моего отца. Вообще было видно, что наш визит не особенно-то обрадовал добровольного эмигранта. Он все время косился по направлению к вилле, и когда отец стал с ним прощаться, то великий романист нас не удерживал. Виардо мы так и не видели, но вероятно, что она незримо присутствовала при разговоре. Такова была ее привычка, как о том сообщил нам затем покойный М. М. Ковалевский[215], живший в одном с нами меблированном доме на площади Магдалины, № 31, иногда посещавший И. С.

Визит удручил моего отца, говорившего не без раздражения, что И. С. потерян для России[216]. В то время денежные дела И. С. были в очень скверном положении. Писал он много, но редактор H. A. Некрасов не высылал ему гонорара, что видно из переписки между названными писателями, опубликованной в «Вестнике Европы». Тургенев во всех своих письмах просил у Некрасова денег, а тот отвечал, что их у него нет, но что он надеется выиграть их в карты. Эта нелепо напечатанная переписка подтверждает страсть Некрасова к картам, в которые он, видимо, проигрывал даже гонорар своих сотрудников и большую часть прибыли, получавшейся от издания журнала[217].

Таково было мое единственное свидание с Тургеневым – живым, затем я присутствовал на его похоронах, многолюдных и торжественных, на которых сотни лиц всех сословий тогдашних искренно оплакивали любимого учителя и великого писателя земли русской[218].

IV

Как известно, мой отец еще задолго до своей кончины почти постоянно хворал. Недуги его описаны в воспоминаниях о нем бывшего ассистента профессора С. П. Боткина доктора Белоголового[219], покинувшего Россию и поселившегося сначала в Германии, в Висбадене, затем в Блазевице, под Дрезденом, и, наконец, на юге Франции, так что интересующиеся историей его болезни могут найти в этих воспоминаниях врача, лечившего отца, все касающиеся этих недугов сведения.

Первопричиной недугов была неожиданная высылка отца из Петербурга в Вятку в трескучий мороз, причем сопровождавшие его жандармы не позволили ему даже взять с собой самую необходимую теплую одежду. Эта поездка на курьерских, конечно, не прошла ему даром[220].

Я лично помню его всегда больным. Помню, как в Баден-Бадене его возили в кресле, так как он не мог временно владеть ногами, помню наши с ним совместные поездки то в Эмс, то в Висбаден, то опять в Баден-Баден, где он усиленно пил воды. Ему во время пребывания в курортах запрещено было работать и курить, но он на эти запрещения не обращал должного внимания, так как не мог пробыть дня без работы, а работать продуктивно он мог только с папиросой в зубах. Курил отец больше сотни папирос в день. Папиросы эти ему сначала доставлял его бывший лакей, который, покинув службу, открыл табачную торговлю в Петербурге на бывшей Малой Итальянской, ныне улице Жуковского. Из этого обстоятельства видно, что, служа у отца, его лакей сколотил немалую деньгу. Впрочем, табачная торговля недолго просуществовала, и магазинщик прогорел. Он был, кстати сказать, «родоначальником» собирательного лица Разуваева, которое не раз упоминается в папиных произведениях[221]. Когда поставщик разорился, отец перешел на другие папиросы. Возможно, что невоздержание в курении гибельно отозвалось на общем состоянии отца.