Книги

На весах греха. Часть 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Он заглянул в купе к Елице, помог ей поднять багаж на полку, пожелал двум женщинам спокойной ночи и ушел к себе в колыхающуюся каморку, в которой оказался один. Уснуть, только бы уснуть, тогда можно дотянуть до Плевена. Но он не сомкнул глаз до утра, оглядывая каждую станцию.

Дома его ждало письмо от Маргариты. Он заметил его еще в почтовом ящике, но вскрыл только после обеда, когда Елица пошла к себе домой за вещами. По приезде они вдвоем взялись за уборку заброшенной квартиры, и к полудню мансарда сверкала чистотой. Перекусив на скорую руку, Елица приняла душ и поспешила домой, чтобы обернуться до прихода родителей. Хитруша, подумал Нягол, перебирая почту. Розовый конверт, брошенный Маргаритой прямо в ящик, он оставил на самый конец.

«Когда ты будешь читать эти строки, все будет решено, а может быть, и забыто. Сегодня я выхожу замуж… — Нягол поправил очки, перечитал последние слова и посмотрел на дату внизу — четырнадцатое августа.. — Завтра улетаю с мужем к нему на родину, в Италию. Он дирижер оперного театра, ему пятьдесят четыре года, разведен с женой, есть и дети. Мы познакомились на море. Мне кажется, что мы будем понимать друг друга.

Хотелось написать тебе большое спокойное письмо, а пришлось второпях черкнуть несколько строк. Только в Софии я узнала об ужасном несчастье, которое ты пережил. Чувствую себя виноватой, но не знаю, в чем. Мне сказали, что ты уже чувствуешь себя хорошо, что все, слава богу, позади…

Ты замечательный человек, Нягол, но с тобой очень трудно. Я знаю твой характер и спокойна за тебя. Ничего не вернуть назад, порой мне бывает невыносимо горько, но потом я отвлекаюсь и забываю. У меня много ангажементов, в Софии, вероятно, пробуду недолго.

Я жила с тобой трудно и хорошо. Мы с тобой жили…

Мне пора, меня ждут. До свидания.

Маргарита».

Ниже была приписка: «Замок на двери пришлось сменить, но не из-за тебя, это смешно, а потому что старый сломался. Мой адрес в Милане:…» Нетвердой рукой она написала латинскими буквами адрес мужа и добавила: «Хочется когда-нибудь увидеть твою рану».

Нягол пробежал глазами по строчкам, задержался на последних словах. Итальянца она не любит, подумал он. А я — осел.

Он налил себе водки и выпил, не закусывая. Честно говоря, в душе он не только не порвал с Маргаритой, — он ждал ее, особенно когда лежал в больнице. Если бы она тогда узнала о несчастье, наверняка примчалась бы и все между ними наладилось бы. Но жизнь рассудила иначе: словно жестокий режиссер поссорила их накануне этого несчастья и услала Марту за восемьдесят километров от него, в курортную суету, в самую гущу плотских удовольствий, в сладкий омут которых она бросилась в первый же день. Или в тот самый черный день, когда перед ним полыхнул огонек в жерле пистолета? Остальное — уже развязка: он переживал агонию в больнице, она — в объятиях итальянца, разделенные немногими километрами, защищенные собственной, самой надежной, гравитацией. Все прочее — последствия.

Ему стало больно. Сначала сдавило в груди, потом накатила волна слабости, которая схлынула к животу, что-то защипало в ране. Маргарите хотелось его увидеть — не коснуться, не поцеловать, а только увидеть.

Перед ним снова оказалась Мина, он снова почувствовал прикосновение ее влажных губ ко лбу. Не везет ему с женщинами — они бегут от него. Это его удивило: ему всегда казалось, что все наоборот, что это он их бросает из-за своего характера и ремесла. И ему вспомнился сон Елицы.

Будто Маргарита явилась в какой-то бар, где прислуживала беременная Елица, подкатила на белом лимузине, влюбленная в Композитора-иностранца, которого прогнал Дирижер. Трагикомедия, как в жизни. Но самое главное — сон оказался в руку: наверное, в это самое время Маргарита отдалась итальянцу из Милана, в это же самое время он прощался с жизнью в больнице и только Дирижер не знал, какой кровавый клубок распутывается здесь, в далекой южной стране, считанные недели после блестящего фестиваля в Зальцбурге. К кому, в сущности, он ревнует — к миланцу или к Дирижеру? Пожалуй, ни к кому, ревнует он только свою племянницу, таинственная и непонятная беременность которой его озадачила. Он уже ждал чего-то в этом роде, особенно после исповеди Елицы, ее внезапного приступа ревности к Мине. Не случайно она так разошлась после странного разговора, в котором приняли участие все трое. Елица ополчилась на мужчин, на мужчин вообще, и на того, к которому ее явно тянуло. Не только Теодор, но и я когда-нибудь ее потеряю, подумал он с грустью, буду куковать над рукописями, один на один с невысказанными вопросами. Эх, Нягол, вырвалось у него, сначала познай самого себя. Разберись, если можешь, в своем неоднозначном характере, задиристом, уже поросшим мхом лет и вроде бы мудрости, соизмерь напор своих желаний, высоту своей отваги болгарской, погляди на себя в зеркало времени: что сталось с твоим профилем, с твоим силуэтом, который все меньше совпадает с осанкой, куда подевались твои порывы, сменившиеся знанием, терпкие плоды которого ты уже по-стариковски сушишь впрок на компот?

Нягол оглядел старенькую мебель и отчетливо представил себе надвигающееся одиночество и немощь. Сел за письменный стол, рядом поставил бутылку с водкой, достал чистый лист. Рука его, немного поколебавшись, словно пошарив по листу, вывела букву М. Он отложил ручку и взялся за бутылку. Водка обожгла горло. Он снова взялся за ручку.

«Мина, — вывел он вместо «Маргарита», — в жизни пожилого мужчины бывают минуты, когда одиночество становится ему вместо тени и неотступно, хотя и безмолвно, следует за ним. В такие минуты хочется поднять телефонную трубку, сесть в самолет, схватиться за перо или обратиться к ближнему своему, сколь бы ни был такой выход иллюзорным. Наверное, ты уже вернулась в город, начались репетиции, настала осень — малая осень, время одного года, из многих таких времен складывается осень большая. Я думаю о тебе, но не по-мужски, не только по-мужски, поверь мне, правда, я еще и сам в этом как-то не разобрался, но думаю я о тебе гораздо проще и вместе с тем сложнее — как о близком мне существе. Не обижайся — те, кто нам нужен, не должны страдать честолюбием. Я хорошо тебя помню, хотя не прилагаю для этого особых усилий — и это чудесно. Помню твои слова, их порядок, интонацию, смысл — всегда твои и только твои. Мне врезался в память твой уход. Сейчас я спрашиваю себя: почему я не остановил тебя? Елица ревнует к тебе, это очевидно, но есть ли у нее основания и имеет ли она на это право?

Беззаботное лето несет в себе нечто мимолетное, хотя и кажущееся прочным. Особенно, если это раненое лето. Сейчас стоит осень, здоровая, плодоносная, время забот, предчувствие надвигающейся зимы. Для меня это — осень с большой буквы и эта буква заметно становится все больше. Это естественно, но не утешительно…»

Нягол отбросил ручку. Пишу глупости мудрым тоном, а на самом деле жалуюсь, ищу утешения у девчонки. Эх, Нягол, Нягол, стареешь, брат, скоропостижно дряхлеешь! Он снова схватился за ручку.

«…Это многоточие, Мина, нечто вроде паузы, которой требует совесть. Я понял, что жалуюсь и ищу у тебя утешения, потому что ты молода. Не верь мне. Старость весьма коварна по отношению к молодости, и это естественно, хотя и отвратительно. В нас, стариках, поднимает голову потихоньку звереющий эгоизм, отчаянная жажда радостей жизни. «Живи и радуйся жизни!» — был такой фильм новой французской волны, не знаю, почему он мне вспомнился… Ах, да, — потому что я увидел себя в роли главного героя! А заглавие — не о нем, старике, а о молоденькой девушке, к которой он подбирается якобы по-дружески, благожелательно, но на самом деле им движет атавизм, глубоко затаенный в остывающей, густеющей крови… — Нягол явно путал фильм с другим, но сейчас это не имело значения. — Живи и радуйся жизни, милая Мина, не обращай внимания на старика и его коварные исповеди, в которые он и сам не верит. И если когда-нибудь, летом или зимой, мы снова увидим друг друга-я хочу чтобы мы встретились и могли смотреть друг на друга открыто и говорить простыми словами. Прощай».

Нягол перечитал написанное, зачеркнул запятую и приписал: «Если тебе случится приехать сюда, дай о себе знать, запросто, без всяких стеснений. Пусть будет так, Мина. Нягол».