Кто саночки возил?
Уходят, уходят короткие дни всё дальше, и в лесу становится как-то веселее. И утра другие, и вечера, а в ночном запахе зимней февральской тайги уже чувствуешь весну.
Синичьи стайки копошатся в еловых занавесках не так молчаливо как в хмуром декабре, и поползень рядом с ними громче посвистывает, отыскивая среди складок коры кедровые орешки, которые он и его собратья затолкали туда осенью.
Стали наливаться оранжево-алым цветом брови у глухаря, тетерева и рябчика. Если тих ясный февральский день, если ласкает солнечный луч макушки елей и застывших берёз, иногда слышишь, как где-то погуркивают косачи…
Проходя ельником вдоль речки, я достаю рябчиный маночек, который таскаю с собой почему-то на охоту в любое время года. Он словно прижился на ремешке около компаса во внутреннем кармане.
Останавливаюсь на краю поляны, окружённой елями и черёмушником. Самое рябчиное место! Вон и лунки ночные видно на её середине. Где-то неподалёку наверняка рябчики сидят. Нахохлился какой-нибудь петушок на сучке около самого ствола ёлки, поворачивает точёную головку с красными бровками, хохолок поднимает, словно удивляется. Он меня уже услышал, конечно, а, может, и видит. Только я его – нет.
Подношу маночек к губам и свищу петушком. Не может быть, чтобы он в такой─то денёк да не откликнулся. Прилететь, скорее всего, не прилетит – не весна ещё. Однако засвистеть должен, если сидит где-нибудь рядом.
Снова дую в маночек, прикрывая край дырочки пальцем, чтобы звук был точнее, и… всего в двух десятках шагов раздаётся звонкий тончайший свист, прекрасная весенняя песня рябчика-петушка: «Тиии-тиии-тиу-тири-ти-тить!» Ах, как хорошо! Откликнулся, миленький! Давай, наманивай весну!
Шевельнулось что-то в том месте, откуда донеслось это музыкальное чудо, и из тёмно-зелёной завесы, осторожно ступая по толстой еловой ветке, сделал два шага и показался мне весь сам рябчик. Тут же разглядел меня и – пр-р-р-р – помчался через поляну. На другой её стороне он зацепился за черёмуховую ветку, утвердился, хлопая крыльями, на ней и замер, глядя в мою сторону.
Ухожу, осторожно ухожу обратно в ельник – пусть сидит и греется на солнышке. Не буду прогонять его с поляны.
Топчу лыжню через болото и поднимаюсь на чистую сосновую рёлку. Высоченные стволы пламенеют на вечернем солнце. Под ними набросаны маленькие обломки веточек с хвоей, самые кончики, как кисточки. Это глухари здесь кормились.
След «чертившего» глухаря.
А это что? Будто кто маленькие саночки с хворостом вёз. След неширок, полметра, может, чуть больше. Это какой-то самый ярый глухарь-петух спланировал «на пол» и прошёлся по рыхлому снегу, чертя крыльями, словно на току.
След не очень чёткий – не тот ещё глухариный чертёж. Не тот, что в марте на хорошем насте, присыпанном свежим снежком. Тогда каждый коготок, каждое пёрышко печатается.
А тишина-то какая! Тишина, голубое предвечернее небо, синие, синие тени, и солнышко тихо светит-пригревает, словно весной. Да ведь до неё совсем недалеко!
Следы зимы
В феврале лес под ветром шумит как-то иначе, совсем не так, как летом, осенью или в середине зимы. Может быть потому, что на ветках нет ещё листвы, но нет и снеговой нáвиси, кухты, может, и потому, что в нём какие-то другие, совсем не зимние запахи. В его шуме какая-то новь, и дует он как-то особенно нажимисто и сильно. Вот поэтому он, наверное, и кажется совершенно новым.
Но, почему же новым? Он ведь именно таким и знаком мне в преддверии каждой весны. Так же, как и прошлом году, к концу зимы он треплет берёсту на молодых берёзках. В солнечную погоду на их стволах светятся лохмушки, а ветер окончательно обрывает эти клочья. Они летят, катятся по снегу, скапливаются возле сугробов, в западинках, в лосиных следах-ямах, на лыжне, словно истлевшая, выброшенная одежда.
Когда стает снег, кусочки этой тончайшей берёсты лягут на землю. Это следы зимы. По ним видно, где бродил лось, а где ты торил лыжню. Иной раз удивляешься, по каким непролазным кустам ходил зимой. А чего удивляться? Ведь шёл-то порой поверх кустов, почти заваленных толщей снега.
Весна