После провала миссии в Средней Азии Рой был переведен в Москву и назначен функционером Коминтерна. После Четвертого конгресса Коминтерна (5 ноября – 5 декабря 1922), в котором он принимал участие, Рой был отправлен в Берлин в качестве агента Коминтерна и оставался там до августа 1924-го. Позже его переправили в Китай, после провала китайской операции он вернулся в Москву и оставался там до 1928 года, а потом все-таки решил покинуть Россию, где политическая ситуация стала слишком опасной даже для него. С помощью Николая Бухарина ему удалось выехать из страны сначала в Берлин, а оттуда в 1930-м – в Индию, зная, что там ему предъявят ордер на арест, выписанный в 1924-м[336]. Он, по-видимому, считал, что лучше уж попасть на родине под арест, чем испытывать судьбу в России и Германии.
Ачария пытался спасти ухудшавшуюся ситуацию в Туркестане. В январе 1921 года он вернулся в Москву, где участвовал в переговорах между индийскими националистами и представителями советского правительства о транспортировке оружия и боеприпасов через Афганистан в Индию. Переговоры проходили успешно, пока их не пришлось прекратить из-за кражи у Ачарии записной книжки с агентурными именами его индийских контактов. Это было совершено агентом Британской секретной разведывательной службы, которая вела масштабный шпионаж в Москве[337].
Все еще доверяя большевикам, Ачария писал письма государственным, партийным и коминтерновским чиновникам в Москве, указывая на то, что действия Туркестанского бюро Коминтерна противоречат большевистским идеалам. Он полагал, что Рой и его помощники подосланы англичанами, так как их действия вредны для целей индийского национального освобождения. Трудно было объяснить их поведение иначе[338]. В одном из писем Ачария называет себя «одним из первых членов так называемой Индийской коммунистической партии, <которого> выгнали за критику методов Роя и его приспешников»[339].
Вскоре Ачария понял, что «методы Роя и его приспешников» являлись методами большевиков. Он был свидетелем организации Коминтерном и Красной армией «революций» в Бухаре и Хиве, бывших российских протекторатах, что в конечном итоге привело к их вхождению в состав Советского Союза. Осенью 1920 года Ачария, как представитель индийских коммунистов, принял участие в Съезде народов Востока в Баку. Там он стал свидетелем «методов», которыми советские чиновники и Коминтерн обеспечивали диктат Москвы, полное подавление любой оппозиции или инакомыслия. Он видел, что новые колонизаторы более опасны, чем старые. Их идеологическая жесткость не допускала компромиссов. Более того, новая советская власть относилась к народам Средней Азии как к отсталым дикарям, не обладающим собственной культурой, жестоким и фанатично религиозным и поэтому нуждающимся в цивилизованном руководстве русских революционеров. Для участия в управлении собственной территорией местным политикам надо было подстраиваться под новую власть. Несмотря на антиимпериалистическую риторику, империалистические цели большевиков были очевидны. Например, в 1920 году глава Коминтерна Григорий Зиновьев заявил: «Мы не можем обойтись без нефти Азербайджана или без хлопка Туркестана. Мы берем то, что нам нужно, – не так, как старые эксплуататоры брали, а как старшие братья, которые несут факел цивилизации»[340].
Работа Ачарии с Роем и Коминтерном и его неприятие советских методов завоевания и подчинения народов Средней Азии привели его к глубокому разочарованию в Советской России и в Коминтерне. Он начал более серьезно относиться к идеям анархизма, называл себя впоследствии анархо-синдикалистом и осуждал насильственные методы борьбы. Из боевика он превратился в пацифиста. В переписке с британскими паспортными властями в Берлине он искренне осуждал методы большевиков и настаивал на том, что не является их другом. В своих произведениях он отвернулся от политики и обратился к проблемам экономики.
В течение нескольких последующих лет большевики завоевали и умиротворили – по сути, подчинили себе – большинство кочевых народов Средней Азии и определили границы пяти среднеазиатских советских республик, которые сегодня, после распада Советского Союза, являются независимыми государствами. Таким образом, опасения Ачарии по поводу «насильственного обращения в коммунизм» были вполне обоснованными.
В январе 1921 года Ачария вернулся в Москву. Незадолго до этого туда же вернулась и Магда. Запись Юлии в дневнике от 28 июня 1921 года гласит: «Утром с Магдой ходили к Вере Исаевой, где Магду стригли, и Леонид ее дразнил (как она… сдернула занавеску и сшила себе платье и уехала с Коминтерном)»[341]. Под «Коминтерном» Юлия, шутя, имеет в виду человека или группу лиц, скорее всего иностранцев, связанных с этой организацией. Был ли Ачария одним из них, неясно. Возможно, Магда познакомилась с Ачарией той весной. А если и нет, то это могло произойти в августе, когда она вернулась в Москву из научной медицинской экспедиции, в которой работала в качестве художника-плакатиста. Познакомиться с иностранцем в Москве тем летом было нетрудно.
Глава 10
Последний год в России
Вне зависимости от того, относится ли дневниковая запись Юлии от 28 июня к знакомству Магды с Ачарией или нет, их встреча, скорее всего, произошла в 1921 году. Осенью того же года Магда признавалась Лиле Эфрон: «Моя жизнь становится страшно фантастической. Когда-нибудь поговорим с Вами об этом. Я к себе Вас сейчас не зову. Когда “наступят времена и сроки” – мы увидимся. А пока верьте, что я Вас люблю»[342]. Если Магда имеет в виду встречу с индийцем и роман с ним, то понятно, почему «жизнь становится фантастической». А то, что она была готова полюбить, видно из ее письма Юлии летом 1920 года в пору (не)развивающихся отношений с Носковым:
Отчего я знаю теперь, что за любовь могу отдать и душу, и искусство, и все остальные возможности. Если же не получу ее, то искусство и душа моя умрут, ибо им нужна пища реальнейшей жизни [343].
По возвращении в Москву из Усть-Долысс Магда заняла комнату в коммунальной квартире Юлии. В своих письмах Юлия часто напоминала ей о «ее комнате», хотя Магда останавливалась в «своей» комнате лишь на несколько дней на пути из Ликино в Усть-Долыссы. После этого комнату периодически занимали другие жильцы, как это и было, когда Магда наконец окончательно вернулась. Молодой инженер-немец только что покинул «комнату Магды», и в нее въехала знакомая Магды и Юлии Лидия Максимовна Бродская[344]. Магда оказалась в одной комнате с Лидией. Вскоре в этой комнате появился третий житель: Ачария.
В 1970-х годах Виктория Швейцер и Лидия Бродская сидели вместе в этой самой комнате – в ней Лидия прожила последние полвека. Виктория Александровна пришла посмотреть и сфотографировать портрет Марины Цветаевой работы Магды, который висел в комнате Лидии. Она работала над биографией поэта, и поэтому, к сожалению, автор портрета не был центром их разговора. Узнав от Лидии, что она делила эту комнату с Магдой и ее любовником-индийцем, Виктория спросила, не была ли ситуация несколько неловкой. Лидия ответила, что в те времена у них не было роскоши уединения. Это была их молодость, и они не собирались ее упускать.
В 1920–1921 годах в Москве было нетрудно встретить иностранца: коммунисты, социалисты, профсоюзные деятели и борцы за национальную независимость из метрополий и колоний стекались на конгресс Третьего коммунистического Интернационала. Как писала Маргарит Харрисон:
Москва сегодня, пожалуй, самый космополитический город Европы. Я, безусловно, видела это летом 1920 года. Конгресс Третьего Интернационала собрал делегатов со всех уголков мира, а также множество сочувствующих и иностранных журналистов. Здесь были делегации, стоявшие за мир, рабочие делегации, бизнесмены, представители угнетенных национальностей и политических меньшинств, пропагандисты, мошенники и идеалисты со всех концов света[345].
В своем письме Магде из Москвы в Усть-Долыссы Юлия нарисовала яркий портрет делегатов Второго конгресса, маршировавших тем летом по улицам Москвы:
На улице празднество (III-ий интернационал). Процессии, прекрасные шелка вьются алые; музыка. Только что я была прямо потрясена крошечным, никем не замеченным происшествием. Шел с музыкой и знаменами отряд. Вдруг из-под ворот выскочили две босоногие девчонки лет 8-10 с куклой или щенком в одеяльце. Они подкатились прямо под ноги солдатам и с детской беззастенчивостью одна из них стала божественно танцевать (Далькроз) под эту музыку, жадно впиваясь в ритм и подходя все ближе, невозможно близко, под самые ноги. Тоненькие длинные веточки-руки взлетали, гнулись, как ветром ивы, какое-то линюче-белое слишком короткое платьишко-распашонка без рукавов, длинные тоненькие ножки летали по камням. Вот улица будущего? Но ведь это сказка. Но разве построенный на ритме человек может быть внутренне и внешне груб и неуклюж? Вот что значит – пролетарская культура (многие с досадой задают такой вопрос или с иронией), вот все-таки что это значит.
<…> Уже 11 – процессии всё непрерывны. Теперь они в 2 ряда: работницы и т. п., а по левой стороне артиллерия, убранная гирляндами, у лошадей на головах красные султаны и розы. К сожалению, в дула пушек вставлены нелепые вырезанные из картона жалко болтающиеся картинки. Пушка и картон! Дурак художник. На балконе у нас фотограф снимает все это, Ф. К. ему помогает. Едут какие-то танки, какие-то зелено-пестрые чудища все из цилиндров – защитная окраска для леса. Музыка, солнце. Хочется на улицу – но диаграмма, обед, мытье? И руки дрожат от усталости, голова кружится. Проходят белые колонны молодежи «допризывники 1902 г.» – впереди девушки в штанишках, затем «cadets recruited 1903» – allgemeine Waffenausbildung[346], «а» завернулось на палку. Вся Тверская запружена колоннами – против света крутятся силуэты и просвечивают знамена. Надписи арабские, французские, немецкие, всякие. Меня волнует этот поток людей, как всегда. Ох, им конца нет, а бумага кончилась.
Нет, я не могу: сейчас вся улица запружена стройными колоннами обнаженных людей: на них совершенно одинаковые белые ослепительные штанишки и коричневые тела, и ноги сверкают на солнце. Целые полчища нагих детей, юношей, взрослых – свободные, легко ступающие – Рим какой-то. На них нет даже сандалий. Представь себе такую Москву, такую улицу. А вот, очевидно, гребцы – их знамя на веслах, они в фуфайках. Уже 12 часов с 1/4. В будни я тоже часто вижу на улицах танцующих детей. Нет, такое государство не преступно. Ich wurde nur an einen Gott glauben, der zu lachen verstande, Zar[347]. Много еще прошло народу, возили детские сады в украшенных грузовиках, такие мышенята катались! Нарядные клопы. Они же пищали в трамваях. Летали низко аэропланы над самыми крышами. Колбасы болтались, а к вечеру фейерверки[348].
Культура, в которой Юлия выросла, рушилась у нее на глазах, однако она верила, что на ее месте рождается новая пролетарская культура, раскрывающая внутреннюю красоту тех, кто завоевал свободу. Ради такого будущего никакая жертва не кажется чрезмерной. Юлия была захвачена красотой раскрепощенного человеческого тела, праздничностью и мощью демонстрации артиллерии, самолетов, военной формы и солдат. Похоже, она не видела никакой угрозы в этих сценах. Среди ее знакомых было много тех, кто выступал против нового режима и уже испытал на себе его преследования. Например, в то время Михаил Фельдштейн ожидал приговора по сфабрикованным обвинениям (Юлия упоминает его в этом же письме). Возможно, когда она пишет: «Нет, такое государство не преступно», она защищает революцию от критики многих из своего круга – и это несмотря на ее непосредственный опыт физических трудностей, насилия и гонений на ее друзей.