К этому времени коммунальные квартиры стали обычным явлением, особенно в больших городах. Поскольку вся недвижимость была национализирована, бывшие владельцы или съемщики больших квартир, которые находились под угрозой уплотнения, приглашали в дом родственников, друзей и знакомых. Некоторым удавалось лучше других адаптироваться к новым условиям. В такой родственный союз к 1918 году превратилась квартира Юлии на Тверской-Ямской. Один из «домочадцев» Оболенских, Михаил Исаев, пришел к ним по совету жителей другой коммунальной квартиры – собственно говоря, деревянного дома, располагавшегося на Патриарших прудах, в котором поселился большой клан Борисяков, Исаевых и их знакомых – близких друзей обеих художниц.
В письмах Оболенской много жалоб на разницу интересов жителей ее квартиры, на трения и тяжесть коммунального быта. Но рядом с ней жили два безоглядно любимых человека, которые понимали и во всем поддерживали ее, и это одновременно придавало силы и казалось оправданием условий, часто не оставляющих возможности для работы. В декабре 1919 года она пишет Магде:
У нас начинаются всякие артели, в одной (книжной и картинной лавке) записана и ты, но все глохнет, от холоду и голоду вероятно. Вера Исаева звала вчера на именины <…>. Я не имела сил пойти туда. Все время чувствуешь голод – но не думай, чтобы я жаловалась. Наоборот. Я с ужасом представляю себе, что очутилась бы в идеальных условиях и рядом не было бы К. В. <Кандаурова> и мамы – тогда лучше бы ничего не было. И теперь хочется лучшего из-за них главным образом[188].
Коммунально-квартирная жизнь Магды, у которой не было такой поддержки, складывалась в 1918–1919 годах гораздо драматичнее. Братья Магды и ее старшая сестра остались в Петрограде; другая сестра жила в Ликино, куда Магда могла периодически сбегать. Еще одна сестра вышла замуж и переехала в Швейцарию. Их мать жила то в Петрограде, то в Ликино, со своими старшими дочерями. Магда была одна. Ей приходилось довольствоваться квартирой в Мерзляковском, где напряженность отношений стала невыносимой, где она постоянно испытывала недоброжелательность и необоснованные нападки. Это касалось не только лично ее: о других серьезных конфликтах в этой же квартире известно, например, из переписки семьи Цветаевой. Впоследствии участники событий согласились, что конфликты были следствием мучительных внешних обстоятельств: «Я верю девам, что ссоры происходили от общих причин, дома я наблюдаю буквально то же самое», – пишет Оболенская спустя полгода. (Между собой Магда и Юлия называли жителей квартиры в Мерзляковском «девами», так как действительно там собрались одни женщины.) Но мягкая, тактичная Магда органически не выносила сцен, и в марте 1919-го, оказавшись опять без работы, она бросила в квартире все – краски, картины, книги – и отправилась в Иваново-Вознесенск, где знакомые обещали ей место художника.
Попытка оказалась неудачной. Позже Магда напишет Юлии о своем побеге:
Когда я ехала в Иванов, я была в состоянии умоисступления. За эту зиму меня замучило многое, и я еще сейчас с ужасом вспоминаю о жизни на Мерзляковском. Дорого я заплатила за эту комнату. Все-таки теперь душа стала спокойнее, не чувствуя больше непрерывной критики и вражды и того бесконечно бабьего суждения, атмосферы дурной женской природы. Они не пишут, наверное, новые причины нашлись для недовольства мной. Но Бог с ними[189].
Магда отправилась в Иваново-Вознесенск по совету Михаила Фельдштейна, у которого были связи с Ивановским политехническим институтом, переехавшим туда из Риги в 1918 году. Фельдштейн представил Магду своему другу и коллеге Эдуарду Понтовичу, которого Магда упоминает в своих письмах с теплотой[190]. Сам Фельдштейн в 1920–1922 годах периодически работал в Иваново в качестве лектора, между повторными арестами по сфабрикованным обвинениям в контрреволюционной деятельности.
Однако по прибытии в Иваново-Вознесенск Магда узнала, что Понтович не смог устроить ей работу. Возвращаться в Москву было некуда и не на что. И снова, как летом 1918-го, Магде пришлось на время уехать в Ликино к сестре Эрне и поступить на службу в контору Ликинского лесхоза. Работать учетчицей в конторе, конечно, было не тем, к чему Магда себя готовила, окончив художественную школу пять лет назад, но выбирать не приходилось. Как она писала Юлии:
И вот кажется, пока я сижу здесь, жизнь уйдет совсем от меня, что она уже прошла мимо меня и я этого не заметила, потому что была всегда слепой, беспомощной и глупой и сама виновата в своей судьбе.
<…> С ужасом думаю о том, что осенью не смогу вернуться в Москву, кажется, что зимы здесь не переживу. Ведь здесь даже освещения нет. Надо было не ездить в Иванов, но я была в таком отчаянии тогда. Он меня и погубил, нельзя было без денег возвращаться. Теперь из заработка каторжного и скудного надо понемножку будет выкраивать долги. Так что к осени денег накопить не удастся. Ты видишь, что только и остается поставить крест над собой и остаться конторщицей, ибо никакой прекрасный принц не явится спасать меня из плена[191].
Ликино действительно оказалось ловушкой, из которой выбраться было нелегко. Магда писала:
Поезд наш местный перестал ходить. Не дают больше паровоза. Так что тридцать верст от Волосатой хоть пешком иди. Почту возят пока на советских лошадях, но до 1-го июля – что дальше – не знаю. Окончательная отрезанность от мира. <…> Денно и нощно молю о спасении из плена, уж очень заедает тоска и конца не видно. А зима здесь? Как прожить ее?[192]
В этот период Юлия – ее моральная поддержка и главная связь с миром. «Твоя так называемая “старческая болтливость”, – пишет ей Магда, – единственный мой неоценимый источник сведений о внешнем мире. Я знаю благодаря тебе, что на белом свете ходят, живут, дышат люди»[193].
Еще год назад, решив вернуться в Москву из Ликино, Магда писала Юлии: «Не знаю, как получу пропуск в Москву – ведь теперь военное положение, а кроме того, у меня пропуск выдан Нахману, я не успела заняться им перед отъездом. Надо навести справки. Здесь всё очень сложно из-за ужасного отношения к интеллигенции – того и гляди в тюрьму угодишь, расправа коротка. Зять обещал все разузнать. Ведь для выезда отсюда тоже нужно разрешение»[194]. Теперь для поездок надо было иметь официальный документ с указанием личных данных и цели поездки, а для служащих – не просто увольнение со старого места, но и назначение на новое. Кроме того, к удивлению Магды, она оказалась военнообязанной: «Поступая сюда, я никак не думала, что вдруг окажусь военнообязанной и как бы крепостной»[195].
Тем временем жизнь в Москве стала еще сложнее. Юлия не советовала Магде возвращаться:
Хотя вообще, если говорить правду, было бы безумием тебе ехать сюда на зиму. Какая тут культурная жизнь. Не обманывай себя тем, что летом пригретые солнышком поэты с голодухи читают свои стихи перед публикой. Ведь летом даже близ полюсов какая-нибудь клюква цветет; так и мы теперь во всем покорствуем природе. Вот если до весны дотянем, пожалуй, приезжай, если будет на чем[196].
И Магда осталась, и продолжила служить в местном лесхозе, горько страдая от бездумной работы и невозможности рисовать. Она стала свидетелем разрушения ликинского лесничества. Весной, летом и осенью 1919 года она с тоской наблюдала за быстрым исчезновением леса, который, находясь под наблюдением ее зятя и его двоюродных братьев, а до этого – их деда, был известен как образец лесного хозяйства. Она понимала, сколько знаний, труда и любви ушло на выращивание и поддержание леса и насколько проще уничтожать, чем создавать и оберегать:
Что касается реальностей моей службы, то я проверяю счета и квитанции и хозяйственные книги. Высчитываю, сколько стоило столько-то лошадей в месяц, сколько смолото муки на мельнице, что и сколько всего в разных амбарах, так что непрерывное упражнение в арифметике, подсчитываю живой и мертвый инвентарь. Скучно все очень. Что же касается конторщиков и других, то лично от них зла не вижу.
Но глядя на все их поведение, отношение к делу и т. д., можно только плюнуть. Что они проделали со здешним управляющим служащими в конце 1917 года – прямо отвращение. Теперь, когда запахло в воздухе новым, и речи пошли другие и шепот о прошлых лучших временах. А ведь сами своими руками все разрушили. Тупость, хамская природа, короткая память, – все это не от темноты только, есть люди пообразованнее и тоже в этом роде поступают. Все это огромное и когда-то образцовое лесное хозяйство разрушено совершенно, работ никаких не производится и держится все одним надувательством. И везде кругом все так, нигде работ не производится. Даже для себя дров здесь нет. А лес кругом. Когда-то же отсюда возили дрова в Москву[197].
Удивительно, как быстро после революции установилось то, что стало советским образом жизни – «работ никаких не производится и держится все одним надувательством», – как будто давно поджидало, чтобы стать нормой.