Книги

Лицей 2019. Третий выпуск

22
18
20
22
24
26
28
30

Но никто не хотел. Если и нужно было кого-то защищать в этом лагере от нас, то только нас самих.

Каждый день мы трудились. Девчонки помогали на кухне. Лилия говорила, что потом их обыскивают и пересчитывают ножи. Парни вскапывали небольшой садик или строгали сосновые рейки для новых беседок, мастерили табуреты и стулья. В нашем труде не было особой пользы или смысла, кроме того, что мы находились под присмотром и не могли навредить себе.

Как-то мы шли на очередное бессмысленное задание, сбитые в мрачную группку. Тут меня накрыло. Я смотрел на каждого человека и на себя, и в голове бились неясные, путаные догадки. Я думал, что каждый из нас по-своему пытался одолеть невыносимое одиночество, на которое изначально обречён человек. Нас мучили тревога, стыд, чувство вины, выросшие из ощущения собственной отчуждённости. Но наши попытки, если посмотреть со стороны, были до слёз несообразными, как будто ребёнок хочет остановить многотонный грузовик ручонками. Кто-то рвался уничтожить себя — прекратить череду случайностей, главной из которых была случайная подневольность рождения. Кто-то стирал границы между собой и миром, спускаясь в сумеречное состояние под наркотиками или алкоголем. Кто-то, как несчастная Лилия, не умеющая преодолевать смутные тревоги и страхи иным способом, бросался в отчаянные попытки физической близости, пока эта близость не стала чистой механикой («грязной механикой» — сказала бы она сама). Но самое большое разрушение несли те, кто задумал принудить мир играть по своим правилам. Мы раз за разом терпели поражение. Мир продолжал выталкивать нас из себя в каком-то сюрреалистично затянувшемся акте рождения. Я смотрел на мрачный лес плеч и думал: есть ли выход? Как живут другие люди? Как они вообще могут жить, осознавая случайность своего явления на свет, неизбежность собственной смерти? Как другие исцеляются от одиночества?

Мы собирали первую землянику, и я думал, что человек — не окаменелый эпитет из средневековой литературы, которую так любил наш учитель. Дескать, если уж утвердилось за кем звание злодея, так и будет он кочевать из произведения в произведение, ненавидимый и презираемый всеми. Но живой-то человек не камень, — хотел я кричать, но молчал, потому что мы молча собирали землянику.

Да, мне нравилось в лагере. Нравилось трепаться с Лилией, которая стала какой-то пришибленной, а от этого более простой и приятной. У нас завязалось подобие приятельства с её соседкой — лысой девушкой, похожей на юношу. Эта необычная полудевушка носила мужские штаны и рубаху, субтильную фигурку перетягивала посредине широким ремнём с двумя рядами дырочек. В лагере мы словно обнулились: перестала что-то значить внешность или школьные успехи. У нас практически не было личных вещей, и мне это тоже нравилось. Мы стали равны, точно солдаты на поле боя.

Как-то раз я валялся на кровати, читал рассказы Сарояна. Мой сосед — верзила с хроническим насморком — вышел из ванной и спросил, заикаясь:

— А где моя эта… ну, такая… синяя… — он не мог вспомнить слово «мыльница».

Самые простые слова постоянно ускользали от него. Но мы были равны. Я остро чувствовал, что мы все равны: бывшие отличники и те, кто не помнит букв, красивые и уродливые, бродяги и дети обеспеченных родителей. Это был тот самый порядок, о котором я всегда мечтал. Честное слово, мировой порядок. Когда все — одно. Вроде как «тот, кто спас одного человека, спас весь мир, а тот, кто прибил одного человека, уничтожил целый мир», и это уже не были блаженные прибаутки проповедника — я вправду начал так чувствовать.

Думаю, нам знатно промыли мозги.

Когда с нами не занимались психологи или мы не потели на уроках труда, мы бродили втроём по аллее — я, Лилия и лысая, вспоминали, кто что любит — музыку, книги, кино. Нам казалось важным не забыть это.

— Я пишу стихи, — призналась лысая.

Под рубашкой она стала приносить свои стихи, однако никогда не читала вслух. Смущаясь, протягивала вырванные из тетради листы, тёплые от её прикосновения. Писала она от руки, жирно перечёркивая строчки. В основном о том, что скоро умрёт.

Рядовой обед в столовой порождал в ней мысли о смерти. Она рассматривала гнутые алюминиевые вилки в лотке, блестящие от воды и слабо пахнущие дезинфекцией, и сочиняла.

Невыносимы загнутые вилки, Ты косы расплети, им не цвести. Ты медленно лысей и бей в бутылки, Что путь закончился — на полпути. Приёмник с таймером, ночные закоулки, Зачем тебе он, если нет ушей? И тают в чёрном чае крошки булки, А звёзды в небе — ниже и тусклей.

Этот листок она подарила мне, я спрятал его под матрасом. Подозреваю, что наши комнаты обыскивали: не замыслили ли мы что-то запретное.

Одно стихотворение лысая посвятила любимой собаке — бладхаунду, с возрастом потерявшему силу в лапах.

— Гончая, которая больше не может бегать, — это очень грустно, — сказала она.

В четырнадцать лет лысая решила спрыгнуть с моста. Перелезла через ограждение. В лицо ей летели брызги воды. Стало страшно, и она вернулась.

Это был тот самый мост, по которому я столько раз проезжал летом на велосипеде, старый добрый мост в замочках молодожёнов. Трудно поверить, что на нём когда-то стояла девчонка и смотрела в мутную речную воду с одним желанием.

В шестнадцать она вскрыла вены опасной бритвой отца. Её отправили в психушку, где тоже просеяли сквозь сито, отняв способность смущаться: туалеты без дверей, палаты нараспашку, чужие руки во рту — точно ли проглотила таблетки. Она затаилась, но никто уже ей не верил, тем более что в родственниках обнаружилась тётушка, больная шизофренией.

Её родители до последнего надеялись на какую-нибудь пошлую несчастную любовь. Что она вздумала покончить с собой из-за мальчика, не ответившего взаимностью. По крайней мере, взрослые могли это понять. Но никакого мальчика не было. У лысой случилась несчастная любовь с миром. На мои руки она смотрела пристально. Зимой я здорово исполосовал себя крючками, срывая чёртовых рыбок со стены. Некоторые царапины оказались глубокими, остались шрамы. Затягиваются ли со временем душевные раны? Это нам всем ещё предстояло узнать.