Знаю, что скоро мы уйдём отсюда — по барбарисовой аллее, с полупустыми чемоданами, как и пришли. Знаю, что мир нисколько не изменился, пока нас не было в нём, а может быть, он стал ещё холоднее. Никто не посадит нас в кружок, не даст плацебо и не предложит сжечь в костре свои страхи.
— Скоро мы выйдем отсюда, — говорю я. — Но мне уже не страшно.
Когда качели останавливаются, она соскакивает с доски. И я целую её мягкие губы. Легко, свободно, без замысла — что получится, то и получится.
Она всё реже пишет стихи о смерти. Знаете, какое слово стало появляться в её спутанных, много раз перечёркнутых чернильных строчках?
Это очень неплохое слово «возможно».
Антон Азаренков
Отплытие[31]
Сборник стихотворений
АВТОГРАФ
Дорогая мама!
Герой моей первой книжки
пьёт и курит.
И часто болеет.
И изменяет женщинам, как твой первый
благоверный
«козёл Аза́ренков».
Герой этой книги много пьёт
вина, красного и сухого,
пива, живого и тёмного.
И не герой, конечно, а так — субъект,
в меру упитанный, порой лирический,
особенно когда выпьет.
Ладно, мама,
знаю,
что дед Колька умер от этого,
что Витька умрёт от этого,
что все мы стоим в этом, как в огне, в говне, в геенне…
Знаю. Ну а что с этим делать? От осинки
не родятся апельсинки.
Кстати,
Егорьевская церковь на Фурманова
теперь общежитие:
бельё на фоне общипанной панорамы…
Старушка выводит из ветхого закутка
трёх-четырёх коз
и кособокого Боньку
пастись на церковной лужайке.
А когда тот залезает на чей-нибудь огород,
раздаётся окрест: Бонька! Ти ты соусем оборзел?
А ну дывай тика́й оттудава, кому скызала!
Получишь тут! У-у-у, козлище поганый, чёрт ты
лысый! Фашист проклятый, вредитель,
конченный…
* * *
Энциклопедия детских страхов:
меня маленьким мама водила в секту.
Я до сих пор помню этот запах
дешёвой мебели. И все, кто
собирался в обычной двушке за чудесами
к вечеру обговорённой даты, —
это толстые женщины с заплаканными глазами
и какие-то бородатые.
Всё начиналось с магнитофонной проповеди,
и, если мешал неугомонно кричащий
ребёнок, мне иногда давали попробовать
вина из старой церковной чаши.
И уводили в другую комнату.
Хозяйские дети очень любили,
когда большие-и-незнакомые
люди давали нам в руки библии.
Мы начинали и спотыкались
на каждом слове. В уютном шуме
за стенкой бубнили про апокалипсис
и долго шуршали шубами.
То ли от страха, то ли от гордости
она останавливалась на пролёте
и говорила: «Когда соберёшься в гости,
не рассказывай папе и той другой тёте».
…Ночью душно даже с открытой форточкой.
Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.
Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке
перебирает лапками попугай.
* * *
Какой тёплый вечер, мурза вечеров!
И тысячей разных соков
повисла тугая лоза его…
Сушёных едим осьминогов
мы вместе с отцом в придомовом саду
и пьём запотевшее пиво
(как будто предвидя, что в гости приду,
хорошего взял). Половина
восьмого, и он говорит,
жуя. Припозднившийся сводный
калитку скрипучую брат отворит,
холёный подросток Вова.
Мы трое в беседке, в стемневшем саду,
в тревожном приёмном покое.
Но станет чужое родным, когда
в тяжёлом небесном разводе
прольётся по всем нам одна звезда.
— Саша, Антоша, Володя…
* * *
Антошка, Антошка…
Будет твоя душа
как жареная картошка.
Вынут червивый клубень,
отмоют и приготовят
с пряным чесноком,
базиликом душистым.
Носят тебя, Антошка,
по воздуху за подтяжки —
от дома и до работы,
от работы до гроба.
Сучишь замлелыми ножками
во сне, а думаешь — по земле.
Ох, Антошка, Антоний,
Тоша, Антонция, Тонче,
Антон Александрович, Тоха —
кто ты для них ещё?.. —
спи в тёплой персти и прахе,
спи до последнего вздоха,
спи и не думай,
что ты прощён.
Па-рам-пам-пам.
ПАЛОЧКА ОТ ДЕТСКОГО БАРАБАНА
такое в прощёное не простят
это хуже чем котят
это хуже чем в мелкой луже
такое сделаю ну ТАКОЕ
ох как же у меня трясутся руки
я вам тут отвечаю блин всё испорчу
а то мир говорите у вас тут правильный
смотрите тут советские водевили
и прочие мультики
говорите халё-ё-ёсий мой и тяка-тяка
взрослые
благополучные
православные
поначитаются толстых книжек
понавыпускают своих брошюрок
напонапозаканчивают филфаков
и все такие с переподвыподвертом
вот доем свой последний
истекающий тёплым жиром
блинчик
и порву ваш пластмассовый барабанчик
а в прощёное
а в прощёное
потечёт молоко сгущённое
КОЛЫБЕЛЬНАЯ РУССКОГО КЛАДБИЩА
Ходил, качался в сосновой гуще,
ходил заросший.
Мерещились сумраки стерегущие…
О, гороухща!
На старом кладбище, у опушки,
лежит брательник,
и над евойной крышкой растёт-колышется
можжевельник.
Пришёл и, глядя слезоточаще,
достал чекушку.
Не спит весною, в сосновой чаще
частит кукушка.
«Ну, здравствуй, Сенечка», — говорит.
Присел, покушал.
«И мамка скоро уж», — говорит.
Шумит опушка.
Трещат стволы на опушке той,
трещат, качаясь.
Стоят кресты вдоль опушки той,
не кончаясь.
Ищи, свищи — всё большой страны
глухие дебри;
шевелит ветер сухой травы
пустые стебли.
Иди, гляди в горизонт. С трудом
иди, шатаясь
и в том сиянии голубом
р а с т в о р я я с ь
Гнёздово
* * *
Неслышно ковыляет человек.
Вокруг, колыша ветхий борщевик,
клубится снег. Ложатся покрова
на кровли, трубы, бани и хлева
(дрова, сараи, тряпки, конуры
и прочее скупое иудейство).
В прихожей собирается семейство.
Шипят говоруны.
Где мыкается бедная дочка́?
Чем угощать священника, дьячка
и певчиих? Аль выгнали Дружка
и Муську из гостиной? Мужичка
позвали, Сашку с Костырей? Скажи
яму, шоб подсобил. А свечки?
На кухне вчетверо по луковой дощечке
быстрей стучат ножи.
Сижу на лишней табуретке, разделив
сестру и мать — как дикобраз
какой-то — молчаливо: здесь табу
на разговоры. Лезет снег в избу
постылой панорамой, но белей
рассохшаяся краска крестовины
и на трюмо спадающие криво
лавины простыней.
Там пятна растекаются гвоздик.
Мы обступаем, будто борщевик.
Клубится ладан, сходятся лучи —
семь лезвий — в сердце. Мати, умягчи!
И полностью пропитанный покров
на зеркале. Стоим, не замечая:
спелёнатую куколку качая,
Кто высится, поправ.
* * *
Этой рябью на чёрной воде…
И ноябрьским гулом.
Сапогом, поскользнувшимся в борозде,
заброшенным лугом.
У сквозного забора, в какой-нибудь слободе,
под какой-нибудь Вязьмой.
Навсегда, навсегда, навсегда-везде.
Налипающей грязью —
на колёса, копыта и сапоги —
чёрной, скользкой.
Этим замершим воздухом западни,
этой погодой польской.
От кольцевого шоссе
потусторонним гулом.
Под дождём с характерным пше
гаснущим поцелуем.
И строкою Целана. Ein Dröhnen: es ist…
И щавелевым лугом детским,
что теперь в полуснеге лежит, нечист,
и очнуться не с кем.
Этой рябью… и взвесью… и белой мглой.
Чёрно-белым военным снимком.
Это же не затменье, а свет контровой!
Кто-то, кажется, с нимбом…
* * *
Когда с неба вопросительно промычит сирена,
нужно будет отвечать за слова,
многочисленные слова —
отвечать не словами.
Когда медленно
спустится
на развёрнутом звёздном куполе
блистательный парашютист,
устыдимся своих розоватых складок,
но всё равно
не издадим ни звука.
И даже тогда,
когда будут привязывать к нам —
к этой, к этой, и к той, и к тому —
воздушные шарики,
увлекающие в безвоздушную тьму
наших любимых,
не поднимем глаза:
бойкот.
Пусть берут, что хотят.
Пусть кидают нам сверху бомбу
сердобольного солнца с гвоздём внутри.
Пусть старается этот экзюпери,
мы не слышим пронзительный гул самолёта.
Нас не связывает высота.
Этот, этот, и тот, и та —
мы неслышимнеслышимнеслышим,
винта
вашего мы не слышим!
И тише,
тише там.
Тс-с…
НЕБЕСНЫЕ ЛАСТОЧКИ
О.М.
Здесь был дом.
Ты проводишь меня на ощупь
по невидимым комнатам, расчерченным на песке.
Вот хороший ориентир —
два старинных древесных стража
по бокам от «Крыльца».
Ты проводишь меня по памяти.
Это «Кухня»
(и слышно, как
наливают стакан шипучий, и гул конфорок).
Вот «Прихожая», «Детская», «Папа».
Осторожно обходим «Папу».
Здесь, кажется, «Телевизор»…
Это в тесном кольце новостроек высокий забор
пансиона «Небесные ласточки».
Он стоит над тобой, как погода,
как радужный дождь,
прозрачный и неохватный.
И у этой черты — знаки ёлочек, грустных кавычек
придомового «Сада».
Промелькнёт вслепую маленькая пичуга.
Вот качели,
красивый ребёнок
(это девочка),
босоногое па в опрокинутость мокрого неба…
Карауля на взлёте,
каждый раз озорная собака
прыгает:
хочет цапнуть за палец.
Клац!
Но «Ты» ускользаешь.
Всегда
навсегда
ускользаешь.
СКОЛЬЖЕНИЕ
И кто нас в итоге поймёт и полечит?
ни строгие музы в струящихся платьях,
ни музы попроще.
О, не кружевницы, что тише воды,
а нали́вницы случайной браги
брожения ночи.
И даже не эти. Такие есть раны,
такие дыры… —
что льётся из крана, из полного рога
и падает в жадном водовороте,
в вакуумном ча́вке.
И мы почему-то туда утекаем,
где нас, почемучек, — простят ли, утешат?
и крикнет надсадно в тоннель на прощанье
смущённая уточка.
ДВЕ ЯГОДЫ
1.
Отрок взобрался на дерево,
старую заповедную вишню,
на сто девяносто шестой странице
Псалтири Латтрелла;
забрался и не замечает
садовника, караулящего внизу
с неизбежной дубиной,
и нависающих сверху
острым чернильным дождём
готических литер.
Но, сбросив ботинки и ошалев от радости,
набивает щёки, потом — карманы
сладкими-сладкими ягодами…
И ни одной шишки.
Истинно говорят:
восходят до небес
и низходят до бездн,
душа их в злых таяше…
2.
Между левой стеной и правой,
прямо над теплотрассой,
выросла возле Центра медицинской радиологии
огромная белая черешня.
По местной легенде, кто-то
бросил косточку из окна —
с тех пор и тянется это вредное
«радиоактивное» дерево
выше первого этажа,
где празднуют выздоровленье,
выше второго,
где отмывали чернобыльцев,
выше третьего,
где не останавливается обычный лифт,
и четвёртого,
самого светлого — и пустого.
И лет, говорят, ей столько,
сколько и мне: много и вечно мало.
В солнечную погоду
ослепляет разлапистая черешня
пациентов изнанкой своих жестяных листьев,
так что некоторые тут не различают —
то ли кружится голова,
то ли дует с востока незлой и обильный ветер…
Жизнь — это бросок костей
с пятого этажа,
но счастье тому,
кто её попробует.
ОТПЛЫТИЕ
Там кабинет лечебных процедур,
там царство стёклышек, иголок,
как в запорошенном саду.
Наталья-отоларинголог
вставляет в носовой проход
негибкий шланг, но я не струшу,
за нею повторяя «пааа-рррааа-ход»
(на слоге «ход» надавливает грушу,
и в голове растет воздушный шар
непо-меща-юща-яся душа).
А я на незаправленном снегу
назло Наталье уши отморожу
и шапку неудобную сниму:
так лучше слышно осторожное
постукивание веток, мерный скрип
промёрзших досок, свист в газопроводе…
Ещё гудок на нашем пароходе.
И чаек удаляющихся всхлип.
* * *
Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив.
Плетутся дворники, сплошь беженцы с Донбасса,
в костры свои последние подбрасывать
просроченный новокаин.
День-призрак: сон не сон: феназепам.
Звонят Покров. Прилипли мухи к стёклам —
четыре ноты на стекле: до-ре-ми-фа
на фоне сна. Зудёж кровоподтёка.
Запомнил всё, проникся, наглотался.
Спасибо, что остался.
Об авторах
Павел Пономарёв
1984, г. Рубцовск Алтайского края.
Окончил филологический факультет Алтайской государственной педагогической академии со степенью магистра. Работал преподавателем русского языка и литературы. Печатался в журналах «Урал», «Новая Юность», «Дальний Восток», «Иртышъ-Омь», «Сибирские Огни», «Алтай». Живёт в Барнауле.
Никита Немцев
1997, г. Красноярск.
Выпускник Института журналистики и литературного творчества. Учится на филфаке в магистратуре РГГУ (направление «Классическая русская литература»). Прежде не публиковался. Живёт в Москве.
Анастасия Разумова
1983, г. Красновишерск Пермского края.
Окончила Пермский государственный университет по специальности «Журналистика». Работала в прессе, районной и корпоративной, около десяти лет. Писать и публиковать рассказы начала в 2019 году, преимущественно в интернете. Живёт в Березниках.
Оксана Васякина