— Он хочет тебя увидеть.
Сто пятая помолчала и добавила:
— Прости меня. Я тогда наговорила лишнего. Правда, крышу снесло, — она снова усмехнулась. — Упал он, а снесло крышу у меня. Мы говорим о тебе, вспоминаем. Ведь никто ни в чём не виноват. Почему же мы перестали видеться?
— Ты ради этого пришла? — спросил я. — Чтобы сказать, что он хочет меня видеть?
Она заправила за ухо выбившуюся прядь. Волосы стала укладывать по-другому. Как-то по-взрослому. Исчезла чёлка. И вообще, она очень по-взрослому выглядела, несмотря на веснушки. Интересно, по-прежнему ли она собирается стать закройщицей? Или это было такое же дурацкое желание, как у меня в детстве — ходить по земле и менять перегоревшие лампочки?
— Мне кажется, мы часто принимаем одно за другое, — сказала Сто пятая. — В этом наша беда, поэтому мы не понимаем, чего хотим на самом деле. Вот моя мать. Она придумала, что всю жизнь любит моего отца, а он — предатель, ушёл к другой. Хотя ни черта не любит. Ей просто нравится так думать. Ей нравится переживать что-то в мечтах, но никогда — с реальным человеком. — Ветер снова вырвал из её прически светлую прядку, она не стала убирать. — Знаешь, что я поняла? Тебе было одиноко. А когда человек долго чувствует себя одиноким, очень легко ошибиться: принять что-то другое за любовь, например. Это всё оттого, что больше не хочешь быть одиноким.
— Хорошо, я приду, — сказал я, только чтобы не слушать Сто пятую.
Но так и не пришёл.
— Почему? — спрашивала Щепка.
— Это трудно объяснить, — отвечал я и смотрел в зарешёченное окно. — Давайте поговорим о чём-нибудь другом.
Вокруг нашего лагеря рос сад, но одно дерево никак не хотело распускаться. Наверное, оно болело. Шумели зеленью яблони, тонкие рябинки, можжевельник, бодро расползались хмель, вьющаяся жимолость и какие-то мелколистые фиолетовые кусты, в них обитала полудикая кошка. А это дерево — одинокий дуб — стояло голое, с остановившейся в чешуйчатых почках жизнью. В конце июля мы придумали повесить на самую крепкую ветку качели. Верёвки смутили наших воспитателей, но, после некоторых раздумий с их стороны, качели всё-таки установили.
В последнее время мы часто ходим к дубу с лысой девчонкой. Только она уже не совсем лысая. На голове у неё вырос такой жёсткий ёршик, что, когда я провожу ладонью, становится щекотно.
— А тебе щекотно? — спрашиваю я.
— А мне — как будто мороз по коже.
Мы сидим на широкой доске рядом, смотрим на закат. В небе медленно плавится золотое солнце августа. На колени нам прыгает черепаховая кошка. Кошка тёплая, ласковая, хоть и бродячая, и усы у неё подпаленные, и ухо оборвано.
В короткий миг, когда краски в небе так сочны, так запредельно светоносны, что девчонка начинает дрожать, на глазах у неё выступают слёзы. Она гладит кошку и говорит:
— Это всё для нас. Ты понимаешь?
Кошка мурчит громко, громче вечерних цикад. Как будто весь мир — это довольная тёплая кошка.
— Эта красота — только для нас. Никто не умеет ей любоваться. Даже кошка — а она очень умная кошка, видел бы ты, как она охотится на полёвок! — она не видит этой красоты. Ни одни живые глаза во Вселенной, кроме наших, не видят, как это прекрасно. Значит, это всё создано прекрасным только для нас — звёзды, закаты, радуги, понимаешь? — Она перестаёт гладить кошку, и та замолкает. — Понимаешь, что это значит? — Глаза у неё все в слезах. — Значит, есть кто-то наверху, и он… он любит нас? А?
Она раскачивается, стоя на ногах. Так, что всё внутри замирает. Я смотрю на пружинистую мальчишескую фигурку, отважно парящую над землёй. Порой мне кажется, что она сейчас спрыгнет. Я думаю: ты упадёшь, и я упаду. На сердце становится спокойно от этой мысли.