Книги

Лабиринт для Минотавра

22
18
20
22
24
26
28
30

«Я – мера всех вещей», – подумал Телониус.

И вот он, подвешенный ни на чем, достиг размера, позволявшего взглядом окинуть главное светило и вращающиеся вокруг планетоиды, большие и малые небесные тела, облака газа, пыли, крошечные металлические пузырьки и скорлупки, в них Телониус признал космические корабли, но не это оказалось удивительным, не привычное небесномеханическое воинство, а иное, чему Телониус поначалу и названия не мог подобрать, и лишь потом он даже не вспомнил, а некто внутри (Нить?) услужливо подсказал: аккреция, диск аккреции.

Новое небесное тело вращалось столь близко к поверхности светила, что разглядеть черный шарик, не будь он окружен диском аккреции, вряд ли было возможно. Телониус не сразу понял, что за сияние его окружает, будто марево дрожит над раскаленной поверхностью – могучая гравитация объекта скручивала пространство, а вместе с ним экзосферу светила. Светило из всех сил своего тяготения противостояло темному соседу, но пылающая поверхность восходила колоссальной волной, бежала по поверхности, закручиваясь на вершине гребня в тугую спираль, в центре которой и находилась сингулярность. Новый спутник высасывал из огненного соседа звездное вещество.

Но вот плотность аккреционного диска достигла критического, а затем сверхкритического уровня, и с его полюсов ударили в зенит и надир великолепные струи, делая сингулярность похожей на небесный гироскоп.

4. Вечерний джаз в четыре руки

Сингулярность впитывала Телониуса, как губка воду. Он оказался до чрезвычайности неопытным небесным телом, этаким облаком в штанах, неуклюжим и самонадеянным. С отчаянием наблюдая, как волны гравитации в клочья рвут его тело, достигшее такой степени разрежения, что назвать его газообразным значило польстить ему сверх меры, но даже в столь разреженной субстанции поддерживалась связность, и Телониус погружался в сингулярность так, как погружается пловец в захвативший его водоворот, не в силах совладать со стихией. Он бился среди гравитационных эквипотенциалов, ценой неимоверных усилий порой удавалось высвободить руку, но при этом нога, вроде бы нащупавшая опору среди космического хлама, которую можно использовать, чтобы все же вырваться из воды на берег, нога, обретшая упор, этот упор тут же теряла, и он рывком погружался еще глубже – по колено, по пояс, по грудь, осознавая безнадежность попыток, но не в силах заставить себя покориться неизбежности.

Ему показалось, будто гравитационное чрево, проглотившее его, издало сытую отрыжку, а затем его принялись уминать во все меньший и меньший объем пространства, вынуждая на обратный метаморфоз – из космической туманности в плотное тело. Однако окружающее пространство, даже вывернутое наизнанку сингулярностью, не изменилось. Планетоиды двигались вокруг, будто Телониус занял место главного светила, и он, отыскав знакомый пятнистый шар Венеры, протянул руки к старой знакомой. Планетоид, ощутив его движение, дрогнул, сбился с орбитального ритма, и резко изменился. Телониус не помнил, где он видел, как совершает первое деление зародышевая клетка, но происходившее очень походило на метоз.

Мельтешение картин, столь быстрое, что даже его ум выхватывал лишь некоторые: огненное варево поверхности планетоида, сумасшедшая ротация багровых облаков, отчего голова кружится, если долго смотреть в небо, примары не смотрят в небо, говорит кто-то, и вот…

…по раскаленной, истресканной поверхности бредут две фигурки, а позади остался похожий на огромного жука атомный танк, бессильно разбросавший боковые манипуляторы, словно на него встали и раздавили. Телониус чувствует эти фигурки, ощущает, как с каждым разом им труднее дышать, и тогда большая останавливается, опускается на колени, притягивает к себе меньшую, неуклюже обнимает, насколько позволяет громоздкий скафандр, отсоединяет грудные баллоны и заменяет на те, что у маленькой фигуры. Падает и остается лежать неподвижно, а тот, меньший, бредет дальше, туда, где полыхает огненное зарево…

…сделай это, не бойся, глупый, говорит она, ее удивительно широкий рот улыбается, делая его еще шире, как у лягушки, и ему ничего другого не остается, как тоже улыбаться, все это делают, ведь ты – примар, это твой мир, неужели боишься, что он враждебен тебе? Хочешь, покажу, что так можно? И он видит, как ее пальцы пробегают по застежкам, он знает – ничего не получится, сработает принудительная защита, но защита почему-то не срабатывает, и вот колпак скафандра откинут на спину, а он не верит собственным глазам – она должна погибнуть мгновенно, но ничего не происходит, она продолжает улыбаться, протягивает к нему руки и показывает – теперь твоя очередь, но он пугается, он чувствует, как от ужаса опорожняются мочевой и кишечник, малоприятно даже когда на тебе подгузник, а затем поворачивается и бежит, бежит, бежит…

…похожий на опаленный кусок камня с пробуравленными отверстиями, из них тянется много нитей, по которым скатываются похожие на капли ртути фигуры. Стоит им коснуться земли, как капля оборачивается разумным существом, если только бывают такие – громадные, с выпирающими мордами, огромными рогами и трехпалыми ручищами, сжимающими сети и трезубцы-разрядники. Они безошибочно ориентируются в лабиринтах поселка, не убежать, не укрыться, а главное – не выдать себя за обычного, потому что обычный не может ходить по поверхности без шлема, без скафандра. Если кто-то попытался маскироваться, то вряд ли нашел хоть один целый скафандр в хранилище, где они свалены бесполезной грудой, похожие на сброшенные лягушачьи шкурки. Поэтому остается только сопротивляться, и он стреляет в минотавров, которые ловко продвигаются к баррикаде, а затем разносят ее в клочья прямым залпом из лазерных мортир. Он хочет спасти ту, с кем сражался рука об руку, плечом к плечу, но она смеется, а затем стреляет себе в рот, голова взрывается и разлетается ошметками. И многие вокруг делают так же, но только не он, он не может, не в силах, он пытается убежать, но сеть опутывает, он бьется, вырывается, но дальше нет ничего, кроме темноты…

…твое понимание теории сингулярностей обусловлено происхождением, как не грустно признать, мальчик мой. Ведь ты родом с Венеры, ты – примар, хотя в наше время это слово стараются не произносить в приличном обществе, кому же понравится симбионт, в чьей крови наноботы, и кому предписан регулярный гемодиализ, иначе микромашины вновь достигнут той критической насыщенности, когда… впрочем, не тебе объяснять, но все же вижу незаконность твоего понимания. Незаконность в том смысле, что твое понимание не есть полноценный продукт собственного ума, сам по себе он обладает весьма умеренным потенциалом. На квантовую хромодинамику его еще хватит, но на теорию сингулярностей – увы, я в этом кое-что понимаю. Сколько выдающихся умов, не чета тебе, пытались стать учениками самого Манеева, но их не хватило даже на вводные части теории. Ты же, благодаря наноботам, продвинулся дальше иных, но вступил в область, где перед тобой выбор – прекратить гемодиализ и превратиться в того, кем ты и был – примара-изгоя, либо оставаться в большей степени разумным существом. Увы, суха теория, мой друг, а древо жизни зеленеет…

…как же я ошибся, пригрел на груди змею. Мне казалось, ты идешь путем, какой указал я, но ты заплутал, заплутал в этом чертовом лабиринте теории сингулярностей, и тебя пожрал Минотавр. Да-да, именно так это называю, когда те, кто шел со мной, вдруг возомнили будто могут дальше двигаться сами. Им не нужна нить Ариадны. Они лучше, чем сам Дедал, творец лабиринта, способны разобраться во всех хитросплетениях моей теории. Я даже хотел назвать ее уравнения именами мифических героев, предупреждая опрометчивость, но для кого это делать, вот и ты свернул не туда, отверг руку помощи…

…буду звать тебя Ариадной, это мой счастливый миф. Мне безразлично, как тебя звали раньше. Мне безразлично, каковым было и мое имя, ибо имя мое Червоточина, и теория моя – о червоточинах и сингулярностях. Теория – это я, я – это теория, а ты – моя путеводная нить. Мне не обойтись без семьи, ведь даже и особенно демиурги так одиноки. Мне плевать на твое мнение, ты будешь моей и только моей. Неужели тебя не прельщает стать возлюбленной величайшего в истории? Да, конечно, я – сумасшедший. Того, кого ты сейчас слышишь, нет, это симулякр, социальный симулякр, тогда как мое истинное Я по-прежнему скитается в лабиринте теории, словно Минотавр в поисках жертвы. Можешь заниматься чем угодно, хоть лягушками, хоть змеями, меня это не интересует. Главное, чтобы ты всегда была рядом, мы с тобой – квантовая пара, неразлучны даже в бесконечности, пространство и время нам не преграда, ты – это я, я – это ты…

…я вдруг понял – мир вокруг, Солнечная система, Земля, Галактика, метагалактика, мироздание, все-все, что составляет бытие, на самом деле создано мной, мной одним, понимаешь. Это прозрение столь захватило меня, оно так очевидно, что невероятно – как я не подозревал об этом, вот что значит пресловутая забывчивость и рассеянность творца науки. Осознав себя творцом всего сущего, я понял, что могу перетворить вселенную, переделать разумных существ. Говоришь, во мне живет чувство обиды на то, что сделали с нами, примарами. Это чепуха, мелочи. Творцу не стоит на них обращать внимание, мне под силу сделать разумных тварей из чего, из кого угодно, хоть бы из твоих земноводных. А чтобы они не совершали ошибок, чтобы у них не болела совесть, достаточно воплотить в материи те феномены сознания, которые само общество склонно объявлять химерой – совесть, здравомыслие, справедливость. Взять какой-нибудь планетоид и заселить подобными созданиями, можно даже зажечь для них одну из планет-гигантов…

Затем все опять сместилось. Не было ни переваривания, ни метоза, ни иных физиологических ассоциацияй. Странное ощущение явилось им на смену. Будто Телониус стал частью мыслительного процесса. Именно так – он был не мыслью, конечно же (хотя почему бы и нет?), но частью мысли, ее посылкой, природным основанием, феноменом. Мыслительный процесс скопировал ее, очистил от любых физических коннотаций, обратил в нечто, что даже энергией не назовешь, ибо мысль не содержит в себе ничего, что входит в знаменитый массово-энергетический эквивалент. Даже квадрат скорости света к ней неприменим, сама по себе мысль распространяется безо всякого света, и тем более его квадратов. Что стремительнее мысли? И не в том ли трагическая ошибка цивилизации – она пытается уловить мысль в тенета алфавита, свитка, глиняной таблички, а затем и вовсе вступает с мыслью в мучительное и заведомо проигрышное единоборство, дабы довлеть над мыслью, подчинить ее внешним обстоятельствам грубо материального мира.

И мысль длилась, длилась, длилась, выстраивая точную картину бытия-без-бытия. А Телониус стоял, прислонившись плечом к косяку двери, сложив руки на груди, и вслушивался в заполнявшие комнату звуки, понимая – что-то в них не так, но в чем причина? Понять он пока не мог, а потому разглядывал сидящую за роялем знакомую женщину и развалившегося в плетеном седалище мужчину, тот казался ему знакомым.

Первым его увидел мужчина. Немудрено, он сидел лицом к двери, тогда как женщина – ко входу спиной, и если заметила Телониуса, то лишь в зеркально-металлической полировке музыкального инструмента. Сидящий нисколько не удивился, приложил щепотку пальцев к виску в древнем приветствии, а затем тронул ими губы – мол, постарайтесь не мешать, ибо… Но предупреждение оказалось напрасным. Мешать Телониус не собирался, а женщина, все же ощутив его присутствие, играть не перестала, а повернула голову, чтобы он попал в поле зрения выпуклого глаза.

– Телониус! – только и произнесла она, а он сорвался с места, подбежал и взял за узкие плечи. Пасифия! Его Пасифия, мать, а стоящий на инструменте невообразимо древний аппарат наверняка был тем волнофоном, через который они общались все то время, что он пребывал на Венере. Он мельком отметил – волнофон работает, но включен на мертвый канал. Затем его пронзила догадка! Сама загадка, как оказывается, подспудно грызла его, – чего же не хватает музыке, извлекаемой Пасифией из клавиш, труб и рычагов инструмента. Да и сама Пасифия пододвинулась, освобождая место рядом с собой, и он умещается на клочке пространства, вытягивает руки, заносит пальцы над рычагами и клавишами.

Игра в четыре руки!