Книги

Избранный выжить

22
18
20
22
24
26
28
30

Как и предсказывали учителя в гимназии Трауготта, довольно много учеников пришлось переводить в другие классы после того, как стал ясным их уровень подготовки. Большинство переводят в младшие классы. Меня снова вызывает классный руководитель и говорит, что, по мнению всех учителей, объем моих знаний превышает необходимый уровень для первого класса лицея и спрашивает, не хочу ли я перевестись во второй класс. При этом он, правда, предупреждает, что будет трудно, мои знания неравномерны и придется много работать, чтобы наверстать упущенное. Нужно ли мне время для размышлений? Я не сомневаюсь ни секунды, и уже на следующий день, через неделю с небольшим после начала учебы, начинаю заниматься в выпускном классе школы.

В новом классе удивление по поводу моего вероисповедания не так велико: уже успели распространиться слухи, что в лицее учится – подумать только! – еврей…

Гимназия Трауготта до войны была мужской. Новое руководство школой решило принимать всех учеников, независимо от пола, так что мы учимся в смешанном классе. В основном юноши, но есть и несколько девочек. Однажды на перемене после третьего урока я стою в одиночестве около доски, и ко мне подходит одна из них. Миловидная, очень ухоженная, светлые волосы аккуратно расчесаны, она слегка прихрамывает на левую ногу, кажется немного стеснительной, но в то же время целеустремленной – ее зовут Марыся. Я вижу, что ей нелегко начать разговор, но не прихожу на помощь. Наконец на приятно-распевном юго-восточном, так называемом львовском диалекте, она неуверенно спрашивает, есть ли у меня все необходимые учебники для второго лицейского класса. Потом, глядя мне прямо в глаза, спрашивает, не хочу ли я учить уроки вместе с ней.

У меня такого желания нет. Я не собираюсь завязывать какие-то отношения с моими одноклассницами – я не для этого пришел в школу. Но чувствую себя польщенным: подумать только, на меня обратила внимание такая хорошенькая девушка. Почему именно я? С моим долго дремавшим, но от этого ставшим еще сильней мужским тщеславием я понимаю, что единственное разумное объяснение – я ей нравлюсь как мужчина. Что же еще?

В дальнейшем мы встречаемся с Марысей. Не так часто, но все же регулярно, пару раз в неделю. Мы иногда ходим в кино, в только что открытые, пока еще довольно убогие, с очень скромным выбором, кондитерские, или просто беседуем – на переменах, во время прогулки, или сидя по весне на одной из зеленых скамеек, вновь появившихся на широком бульваре Второй аллеи.

Я обнаруживаю, что Марыся Левицки – умная и думающая девушка. Ее присутствие мне всегда приятно, с ней легко разговаривать и никогда не скучно, даже если мы молчим. Марыся словно излучает ровную и спокойную приветливость, но у меня такое чувство, что под беспечной манерой поведения она скрывает какое-то горе. Я очень быстро понял, что Марыся – глубокий и серьезный человек, и при этом очень открытый. Она почему-то прониклась ко мне симпатией, и я отвечаю ей тем же.

Она ничего о себе не рассказывает. Мы знакомы уже более трех месяцев, она еще не разу не была в нашей, пока еще не особенно устроенной, квартире. И никогда не приглашала меня к себе, никогда ничего не рассказывала о своих родителях – хотя понятно, что они есть. Но я не любопытен и ничего не спрашиваю.

Перевод в старший класс подстегивает меня, я занимаюсь, как одержимый, изо всех сил стараюсь получить самые высокие отметки. Когда я не сплю и не ем, провожу все время в школе или дома, обложившись книгами и учебниками в беспорядке, в котором только я могу что-либо найти.

В моем отце пережитое навсегда оставило свой след. Та непрерывная цепь требований, которые он предъявлял самому себе, то постоянное напряжение, в котором он жил долгие годы войны, выбили его из седла. Но он понемногу начинает выходить из оцепенения. Пинкус – один из самых старших, может быть, самый старший из тех, кому удалось выжить после ченстоховского гетто и лагеря Хасаг. Ему за шестьдесят, но он старается вновь наладить ателье. Но дело идет туго – нет нужных тканей, принадлежностей, трудно подобрать помощников и найти заказы. Сара озабочена – она открывает у нас дома зуботехническую лабораторию и начинает прием больных.

У нее есть полученный в молодости диплом зубного техника, она пошла и удостоверилась, что он действителен. Такой диплом в Польше дает право открыть собственную практику. Но Сара прекрасно сознает, что не работала больше двадцати лет и незнакома с новыми методами протезирования и современной техникой. Поэтому она находит несколько молодых, получивших дипломы перед войной, техников, и они открывают совместную лабораторию с Сарой во главе. На Саре также лежит обязанность привлечения потенциальных заказчиков. Она занимается этим неустанно, у нее приятные и внушающие доверие манеры, и ей быстро удается наладить контакт с городскими зубными врачами, чтобы те направляли к ней больных. Дело идет на лад. Мало этого, ей удается какими-то неведомыми способами раздобывать необходимое оборудование и материалы, что немаловажно в конкуренции – далеко не все это могут.

Сара быстро осваивает новые методы, я вижу, что ей очень нравится вновь обретенная профессиональная независимость. Но это ей не мешает по-прежнему преданно заботиться обо мне, Пинкусе и Романе. Мы принимаем ее заботу как должное. Это и неправильно, и неразумно, но такова уж Сара и таковы мы – эгоисты, убежденные, что женщины должны нас обслуживать.

Вот, к примеру, как-то в воскресенье днем мы сидим за столом – в Польше это называется второй завтрак, Романа нет. Пинкус обожает яйца, может съесть несколько штук в один присест. Сара достает из стеклянной миски в середине стола сваренные «в мешочке» еще теплые яйца, чистит их и дает Пинкусу, который расправляется с ними мгновенно. После третьего яйца Пинкус заявляет: «Спасибо, я больше не хочу». Но Сара берет еще одно яйцо и начинает аккуратно его чистить. Пинкус повторяет: «Сара, я же сказал, что я больше не хочу». Но Сара продолжает лупить яйцо и через секунду спокойно сообщает: «Я тоже хочу яйцо». Пинкус смущенно улыбается, ему стыдно.

Мы, все трое, избалованы Сарой до предела.

У Пинкуса дела тоже пошли на лад, он нанимает несколько помощников, правда, не так много, как раньше. Он не дает никакой рекламы, но заказчиков все больше и больше – распространился слух, что Эйнхорн жив и опять открыл ателье. Всем хочется иметь идеальный костюм, сшитый старым знаменитым портным. Тканей, сохранившихся у пани Пловицкой, не так уж много, но он покупает новые, хотя новый товар уже далеко не такого качества, как был перед войной. Заказы появляются, несмотря на то, что Пинкус этого не хочет – он думает о другом. Говорит, что не знает, останемся ли мы в Польше.

Меня пугает даже мысль об этом, это угроза моему существованию. Я не помышляю уезжать из Польши, я хочу остаться там, где только что начал строить свою будущую жизнь. Мне с головой хватило многолетнего вынужденного перерыва, я не хочу иметь еще и добровольный.

Когда мы вновь возвращаемся к этому разговору, я твердо заявляю, что не собираюсь никуда ехать и начинать все сначала в другой стране. Все мое будущее связано с Польшей – аттестат, занятия в университете. При этом я еще не знаю, чем я буду заниматься и кем хочу стать. Мне очень трудно сделать выбор. Мне не хочется даже говорить на эту тему. К моему огорчению, в Польше много евреев, собирающихся эмигрировать.

Осенью 1945 года в Ченстохове насчитывается 2167 евреев – и тех, кто пережил войну в Польше, и вернувшихся из Советского Союза. Есть среди них и мои бывшие школьные друзья из Еврейской гимназии и гимназии Аксера, ребята из моего или соседних классов. Я начинаю посещать их встречи, вначале, правда, не очень часто, и вижу, как много из них думает об эмиграции, кое-кто уже предпринимает какие-то шаги для этого. Кто-то собирается в Палестину, кто-то в Соединенные Штаты, Канаду, Австралию или Южную Америку – в зависимости от того, где у кого есть родственники и знакомые. Многие считают, что у евреев в Польше нет будущего. Другие хотят просто уехать из страны, где у них когда-то были родители, братья, сестры, родня и где они теперь совершенно одиноки, где они чувствуют себя, как будто живут на кладбище. Некоторые видят, как коммунизм советского образца утверждается в Польше и не хотят жить в коммунистической стране. Никто не забыл, как относились к нам поляки во время войны, в период гетто и Истребления. Даже сейчас, после войны, некоторые проговариваются о своих симпатиях к немецкой политике уничтожения евреев. Многие выдавали нас немцам – а большинство просто равнодушно наблюдало за происходящим. Конечно, находились среди поляков и мужественные люди, решавшиеся оказать нам помощь, хотя это было небезопасно.

Эти повторяющиеся беседы рождают во мне неприятное чувство, но нисколько не влияют на решимость ни при каких обстоятельствах не уезжать из Польши, о чем я вновь и вновь заявляю своим родителям. Через какое-то время в нашем доме просто перестают об этом говорить – во всяком случае, при мне. К тому же далеко не все евреи собираются уезжать. Среди них, в частности, мой приятель и сосед по парте Генек Уфнер, а также Севек Грундман, который, правда, иногда колеблется.

Из моего класса «II Б» в Еврейской гимназии уцелели еще Бронька Масс и Ханка Бугайер – две признанных красавицы. Но Ханка живет под фальшивым именем в Саска Кемпа – пригороде Варшавы. Ей удалось выжить на «арийской» стороне с поддельными бумагами, и она до сих пор не хочет обнаружить свое еврейское происхождение и не имеет контакта ни с кем из нас. У тех, кто жил по поддельным документам, инстинктивный страх, что в тебе опознают еврея, сидит очень глубоко.

Говорят, жива Розичка Гловинска – я ее не встречал – и Поля Шлезингер, она спаслась в Бельгии. Это все, что осталось от моего большого, веселого класса, и это еще много. Все мои товарищи, которых я так любил, с которыми у меня было так много общего – все погибли. Может быть, даже хорошо, что так мало времени думать об этом.