— Пять дней. И еще столько же осталось.
— Тяжело?
— Голодно. Жрать охота, а хлеба дают на один укус. Ты с этой голодовкой с ума сошел. Не выдержишь…
— Не твое дело…
Я присел на краешек нижних нар, бессмысленно уставившись взглядом в парашу. Но Горбатов оказался разговорчивей, чем Т.
— Знаешь, кто рядом со мной сидит?
— Кто?
— Три монашки за веру.
— Не может быть!
— Да-да. Поют и молятся. Пробовал с ними разговаривать — не отвечают. Целочки, — засмеялся он и одновременно захлебнулся кашлем.
Словно сквозь туман я вспомнил шепотом рассказывавшуюся в зоне историю трех монахинь, по происхождению венгерок, которых никто из нас в глаза не видел. Говорили, что в ерцевский изолятор они пришли этапом с Няндомы, где сидели с 1938 года. В Няндоме они старательно работали до осени 1941 года и вдруг, в один прекрасный день, отказались выходить за зону, не желая «служить сатане». Среди зэков в Ерцеве об этом шло много разговоров, но в октябре все утихло, и я был уверен, что либо трех монахинь давно нет в живых, либо они сидят в центральном изоляторе: военное положение придавало их таинственному безумию характер самоубийства.
Из камеры Т. раздался стук.
— Что у тебя так журчит? С крыши течет?
— Нет, отливал.
— Воду пьешь?
— Нет.
— Напугался чего-нибудь?
— Нет — наверно, мочевой пузырь больной.
Т. засмеялся и еще что-то сказал, но я уже отнял ухо от щели. Не меньше часа я простоял молча, прислонившись к нарам, чувствуя, как моя прежняя уверенность в себе уступает место тревоге и лихорадочно ищет спасения в самолюбии. Бывают такие минуты в жизни человека — особенно после периодов постоянной подкормки тщеславия храбрыми намерениями, — когда ноги внезапно подгибаются, словно ватные, и единственное, чего в самом деле хочется, — сбежать, даже не оборачиваясь назад.
— Знаешь, кто сидит в изоляторе? — постучал я снова в камеру Т.