Книги

Груз

22
18
20
22
24
26
28
30

В «Приглашении на казнь» есть фраза, словно бы сказанная о «Даре»: «Кто-нибудь когда-нибудь прочтет и станет весь как первое утро в незнакомой стране». И другое, горестное, наблюдение: «Правая, еще непочатая часть развернутого романа, которую мы, посреди лакомого чтенья, легонько ощупывали, машинально проверяя, много ли еще (и все радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг, ни с того, ни с сего, оказалась совсем тощей: несколько минут скорого, уже под гору чтенья – и… ужасно!»

Какой мощный императив двигал этим пером! Ведь в середине 30-х читательская аудитория Набокова сузилась до предела, а происходившее на родине было так ужасно, что он, конечно, уже перестал мечтать, что его книги когда-нибудь туда придут. Можно сказать, что «Дар» – бутылка, почти без надежды брошенная в океан. Это прощание автора со своей юностью и лучший памятник, какой он мог бы оставить ей. «Дар» – воплощение того, ради чего стоит мечтать о писательском поприще (не ради же докучной вещи, именуемой «слава»), это вызов, раз и навсегда, всем пишущим по-русски. «Дар» – это декларация свободы.

Притом, если пересказывать – что это такое? Эпопея, широкое полотно? Нет, просто несколько кратких фрагментов из того путешествия во времени, которое есть жизнь, «дар напрасный, дар случайный». Это роман в 400 страниц, действие которого начинается 1 апреля 1925 года (автор утаивает последнюю цифру, но оставляет настырному читателю тонко рассчитанную возможность ее вычислить), а заканчивается (тут опять нужны поиски скрытых указаний) 29 июня 1928 года. Одна прогулка по берлинской улице весной, один превосходный день в лесопарке Грюневальд, литературный вечер в малоинтересном домашнем салоне, посещение умирающего безумца, заседание эмигрантского писательского союза средней руки, два воображаемых разговора, небольшая книга, написанная героем и целиком включенная в состав романа, мысленные наброски к другой, об отце, так и не написанной, а жаль…

Завершающий чтение может утешиться одним – у него есть возможность вновь начать с первой страницы, а главное, сразу же приступить к сочинению параллельной книги «Заметки на полях „Дара“». О, какой это был бы благодарный труд, какая услада – делать проекции и срезы этого дивно рассчитанного собора, обнаруживая и делая явными вольные игры таланта – показать, например, что анонимная дама на первой странице и другая, на седьмой от конца («где я ее видел?» – спрашивает себя герой), одно и то же лицо, причем, если хорошенько поискать, то в недрах романа отыщется и ее имя – Маргарита Львовна; напомнить читателю, когда он уже раз встречался с архитектором Фердинандом Штокшмайсером, свидетелем падения самолета в пригородный лес; или продемонстрировать, как среди вполне серьезных фраз стоит, потупив очи, чтобы не прыснуть от смеха, фраза абсолютно пародийная; и почему в генерале Барановском «было что- то пасхальное»; и почему варшавский рецензент именует автора «Жизни Чернышевского» Борисом; или показать, что начало второй главы – не что иное как парафраз тютчевского стихотворения; и выписать то место, где рассказывается сюжет будущей «Лолиты»; или обсудить вопрос о том, каким образом влюбленные попадут домой – уже «за чертой страницы»…

Увы, такую книгу следовало бы начать писать немедленно, а нынче уже поздно, давным-давно уже поздно: все, поди, растащено по книгам и статьям трудолюбивых американских (а теперь уже и наших) набоковедов. Не знаю только, одолел ли кто-либо из них загадку, предпосланную самим Набоковым отдельному изданию «Дара» (Издательство имени Чехова, Нью-Йорк, 1952): «Роман, предлагаемый вниманию читателя, писался в начале тридцатых годов и печатался (за выпуском одного эпитета [разрядка моя. – А. Г.] и всей главы IV) в журнале „Современные записки“, издававшемся в то время в Париже». Никаких указаний, что за эпитет и где бы он мог быть. С удовольствием вспоминаю, как я нашел разгадку и почему я ее нашел. Тамиздатовские книги отличало одно важное свойство – их надо было срочно возвращать. Давали на день, два, много – на три. Может, потому все и прочитывалось. Сегодня лучший способ не прочесть какую-нибудь книгу – это купить ее. Так вот, читая в смакующем режиме, я не успел за три дня (в своем номере-пенале) прочесть «Дар» вторично, но все равно даже полтора года спустя помнил немалый роман почти наизусть, помнил так неестественно хорошо, что мне начинало казаться, будто написал его я сам и надо срочно засесть за переделку того или иного куска.

Именно через полтора года я пробрался в очередной спецхран – вспоминаю его с благодарностью – спецхран Латвийской государственной библиотеки имени Вилиса Лациса на улице Библиотекес. В Риге я был летом, в отпуске, и тему себе (вроде бы я историк) измыслил про СССР и лимитрофы в 20–30 годах. Малахольные спецхрановские тетки в мои ухищрения нимало не вникали. Они молча приносили все, что ни попроси – могло это иметь отношение к советско- лимитрофским отношениям или нет, – и даже позволяли рыться в каталоге, что теоретически исключалось. Именно там, в Риге, я впервые полистал толстенькие желтоватые номера «Современных записок» и легко обнаружил место, где не хватало эпитета, вычеркнутого эсеровской редакцией: «Белинский, этот симпатичный неуч…» (см. страницы 225 «чеховского» издания и его воспроизведения, выпущенного издательством «Ардис» в 1975 году).

III

Не совсем безобидное это дело – привыкнуть, мигом пристраститься к чему-то слишком уж хорошему – к тому, например, как молниеносно перемещается по словесным вантам мускулистая, бесконечно уверенная и точная мысль, и как от этих перемещений ежесекундно, едва ли не в такт сердцебиению, в сознание близкого к обмороку читателя поступает очередной теплый квант. Последние страницы «Дара» я дочитывал в состоянии раскаленного, почти уже опасного восторга, который несколько месяцев вслед за тем мешал мне раскрыть без отвращения книги других авторов. Все казалось плоским, пресным, серым, убогим. Помню, в том же 1967-м старый ферганский профессор и поэт Николай Иванович Леонов с трепетом, словно святыню, вручил мне «Доктора Живаго». Увы, я одолел знаменитого доктора едва до половины, он показался мне возмутительно плохо написанным. Сотни страниц какого-то бесконечного предисловия, не находящего в себе сил перерасти в собственно роман. Справедливо ли это? Задним числом мне начинает теперь казаться, что уральские сцены и диалоги были совсем недурны.

Возвращаюсь к главной нити. Итак, романы дочитаны, я несу владельцу «Дара» его драгоценную книгу (лет семь спустя беднягу посадили по политической статье – чтобы не держал подобных книг) по глубокому снегу где-то за Курским вокзалом, когда меня вдруг осеняет: я живу на одном отрезке исторического времени с Владимиром Набоковым, и делать вид, будто это не так, не сообщить ему о своем восхищении и благодарности, было бы моим личным бесчестием, свинством и трусостью. Другие читатели пусть действуют как знают, а я должен Набокову написать и, пока чувства свежи, выразить их ему. В библиотеке МГУ нашелся относительно свежий «Who’s Who» с адресом (через издателя: care of G. P. Putnam’s Sons, 210 Madison Ave., N.Y.C.), и к вечеру того же дня мое огромное сумбурное письмо уже исчезло в щели почтового ящика с нахлобученной снежной шапкой.

Все разумные сроки ожидания ответа минули при гробовой неподвижности почты, и я решил, что моя эпистола не дошла до адресата, а хранится, любовно подшитая, в месте, именуемом «Где следует». Близился экспедиционный сезон, мне предстояло снова погрузиться в заманчивые азиатские глубины и там, «среди еще недоназванного мира», мало-помалу утратить уверенность, что волшебное чтение не было сном, горячечным продолжением нетерпеливого предчувствия.

Но «Дар» уже что-то сделал со мной. Вовсе не утверждаю, что всякий закончит его чтение иным человеком (помню вежливые отзывы: «Да, знаете, не лишено интереса»), но уверен, что я не единственный, с кем было именно так. Импульс «Дара» заставил меня совершить множество поступков. Я освоил английский язык – первоначально для того, чтобы читать английские вещи Набокова – и, в более скромных пределах, французский, сменил профессию (хоть и грустно было оставлять навек очень точно описанные все в том же «Даре» «ярусы глинистых обрывов, стеклянисто-соленые лужи, кочковатый солончак, усеянный раковинами моллюсков, совершенный покой, тишину, прозрачность»), ставши вольным литератором и переводчиком, перебрался в Москву, поменял окружение и весь ход жизни. В поисках набоковских текстов я попадал к разным людям – среди прочих, к Льву Дмитриевичу Любимову, автору книги «На чужбине», а от него – к бывшему эмигранту Владимиру Брониславовичу Сосинскому, о котором говорить сейчас не буду, ибо о нем не расскажешь вкратце. Благодаря «Дару» я поставил точку в одной своей жизни, вполне закругленной, и начал новую.

Мне никогда не оплатить своего долга перед Набоковым за все прекрасное™ моей новой жизни, хотя какие-то попытки я делал. Одна из них – перевод его романа (первого из написанных им по-английски) «Истинная жизнь Себастьяна Найта». Эту работу мы с Михаилом Мейлахом начинали тогда, когда об ее издании не могло быть и речи, начинали ради самой услады погружения в набоковский текст, ради возможности, фраза за фразой, пройти вместе с автором весь его путь – а то, что мы свой перевод издали (завершив работу после перерыва, связанного с трехлетним заточением моего соавтора, и в уже совершенно изменившейся стране) я воспринимаю просто как дополнительный приз.

Поздно вечером 2 июля 1977 года жена, вся в слезах, сказала мне, погруженному в какой-то перевод, что радио «Свобода» минуту назад сообщило о смерти Набокова. Для меня это было не только горе, но и большое удивление: когда-то я мысленно отмерил ему (и почему-то твердо в это уверовал) 96 лет жизни, из них последние 15 – на родине; я тогда вычислил – забыл, на каком основании, – что воскрешение страны начнется в 1980-м.

Уж не помню, какое время спустя, мой друг Женя Рейн страшно таинственно спросил меня, не желаю ли я написать что-нибудь для невиданного и неслыханного альманаха «Метрополь», который группа литераторов надеется издать «и здесь и там». Я ответил, что напишу о Набокове. «Блестяще», – сказал Евгений. «Страниц двадцать?» – спросил я. «Чудно, – согласился поэт. – И поспеши».

Я сочинял свою статью на Зеленом Мысу под Батуми, во дворе дома, куда, согласно местному преданию, отец Федор явился к инженеру Брунсу за двенадцатью стульями – любая местность знает свои маленькие радости. По листу бумаги ходила гумилевская тень от пальмы, по слепящему морю ползли черненькие танкеры, а я с наслаждением цитировал по памяти, как пишущая машинка следила за шагавшим по комнате Лужиным-старшим всеми бликами своих кнопок; и как Мартын (из «Подвига») произнес слово «путешествие» и долго потом «повторял это слово, пока аз него не выжал всякий смысл, и тогда только отложил длинную пушистую словесную шкурку, но глядь – через минуту слово было опять живое…»

В «Истинной жизни Себастьяна Найта» герой, читая письмо от брата, доходит до такой фразы: «Это письмо было начато неделю назад и предназначалось другому лицу». В данной статье я также мог бы указать на кусок из своего несостоявшегося эссе для «Метрополя». Уже не вспомнить, то ли нерасторопный знакомец, покидавший Батуми раньше меня, не вовремя передал мой манускрипт по назначению, то ли подвело другое звено в сложной цепи, только статья «Памяти Владимира Набокова» в славный альманах опоздала. Первым отечественным набоковедом я не стал, но жизнь, искуснейшая сюжетослагательница, заготовила мне замечательное утешение.

IV

В какой-то момент мне надоело отдавать все заработанное «Аэрофлоту», и мы перебрались в Москву (кстати, странно, почему нет компьютерной стратегической игры «Прописка» – она помогла бы мне объяснить дочке Даше, на что ее родители угрохали столько сил и лет), где сняли однокомнатные апартаменты без мебели на улице с поэтическим именем Лихоборские Бугры. Полгода, что ли, спустя Ирина с нашим сыном Ванечкой отправилась в Ташкент, где у нас простаивала пустая квартира и там машинально заглянула в пыльный и праздный почтовый ящик с давно выломанным замком. В нем она увидела затянутое паутиной письмо, пролежавшее в этом открытом ящике не один месяц. Вот отрывки из него:

«22.4.1978… Много лет назад Вы напасала совершенно необыкновенное письмо Владимиру Набокову. Он не ответил Вам, т. к. больше всего на свете боялся причинить Вам какие-либо осложнения. Но он был совершенно пленен этим письмом. Сейчас, после его смерти, я, его сестра, находясь у друзей в Ленинграде, решилась напасать Вам, чтобы Вы не думали, что Ваша великолепные слова прошли незамеченными <…> У меня хранится фотокопия Вашего письма, а я берегу его как первую весть аз России <…> Если Вы хотела бы ответить мне, то мой адрес: <…> Осмеливаюсь обнять Вас, Елена Сикорская».

Я не мог поверить глазам. Какой удивительный ответ на послание, отправленное одиннадцатью годами раньше! Выходит, оно все-таки дошло. Надо ли говорить, как я был вознагражден? Писала Елена Владимировна Сикорская, живущая в Женеве родная сестра писателя. Разумеется, я сразу ответил ей, но это «сразу» было отделено от письма Е. В. многими месяцами. В числе прочего я упомянул, что имею английскую автобиографию ее брата «Speak, Memory» с воспроизведением портета Елены Ивановны Набоковой, матери Е. В. и В. В., работы Бакста, и групповой снимок семейства Набоковых примерно 1912 года. Конверт с красивой маркой из Женевы не заставил себя ждать. «Дорогой Александр Борисович, я уже потеряла надежду получить от Вас ответ, и очень, очень обрадовалась, когда он пришел <…> Разочарую Вас: Вы приняли [на снимке] мою покойную сестру Ольгу за меня, я же толстушка, держащая крепко таксу Бокса. Кстати, портрет Бакста я видела в Русском музее. Он в полной сохранности. Мое появление там вызвало крайнее удивление. Я чувствовала себя как „каменный гость“» (письмо от 25.2.79).