Книги

Груз

22
18
20
22
24
26
28
30

Хвалили стиль и новизну метафор,

И спорил с островами материк,

Английский ли она иль русский автор.

Степень предвидения, особенно во втором четверостишии, близка к неправдоподобной. Памятливый читатель припомнит еще один-другой родственный фантом еще на каких-то, написанных менее талантливыми перьями страницах. Еще без имени, обличья и судьбы, Набоков уже жил в чьих-то головах.

Сам я впервые вообразил условного «Набокова» году в 1960-м. Незадолго перед тем произошло первое, без шума, приоткрытие «спецхранов» (такое решение могло быть принято только на самом верху – любопытно бы узнать, по чьему персональному почину?) и на полки вернулись Гумилев, Розанов, Замятин, доэмигрантский Ремизов, книги вчерашних «врагов народа» вроде Клюева, Клычкова, Пильняка, диковинные даже внешне издания двадцатых годов. Благодаря такому подарку судьбы двум любопытным первокурсникам, Лене Сушенцову и мне, удалось выудить в библиотеке нашего Ташкентского университета комплект берлинского журнала «Новая русская книга» за, кажется, 1923 год. Хорошо помню имя издателя: профессор Ященко. Такая фамилия в любом алфавитном списке будет стоять последней. Вчитываясь в десятки неведомых имен и забористых псевдонимов (как забыть тебя, Иона Вочревесущий?!), я вдруг решил, не знаю почему: один из этих дебютантов сегодня, 37 лет спустя – крупнейший автор современности, и все мы скоро о нем услышим.

Забавно, к тому времени, сам не подозревая, я уже прочел несколько строк из Набокова и теоретически должен был помнить название и примерный сюжет одного из его романов, ибо еще в седьмом или восьмом классе, забыв обо всем на свете, глотал «новомирские» записки Льва Любимова «На чужбине», где целая страница была посвящена «Защите Лужина» писателя Сирина.

Маленькое отступление. Это было своеобразное время. Страна оттаивала словно исполинский пласт вечной мерзлоты. Никто не вывесил список послаблений. Их как бы и не было, но они чувствовались. Смельчаки расшатывали запреты, мало-помалу расширяя фактические границы свободы. Но только явочным путем. Ни в коем случае не следовало спрашивать – дескать, а можно? Ответят: нельзя. Делали, не спрашивая. Постепенно и почти неосознанно я и сам стал жителем этой страны тайной свободы. Кстати, супруги Набоковы, возможно, удивились бы, но Шолохова («и тому подобное») я высокомерно не читал – хотя теперь не исключаю, что, может быть, и стоило одолеть неприязнь.

Конечно, огромную роль в расслаблениии режима сыграла первая проба перестройки на стыке 50-х и 60-х. Она породила растерянность в слабых умах целой армии надзиравших за коммунистическим благочестием. Только этим я объясняю, например, тот факт, что в конце хрущевского десятилетия можно было поступить в университет, не состоя в комсомоле (позже, в брежневские времена, такое стало, кажется, немыслимо).

Стали выходить поразительные книги. К примеру, сочинения гитлеровских генералов о Второй мировой войне – куда уж поразительней! А также вполне неожиданные переиздания, переводы и, главное, мемуары. Самой первой ласточкой стали уже упомянутые записки Льва Любимова «На чужбине». Многие вещи мне откуда-то уже были известны и раньше, но целое стало для меня, начитанного школьника, неслыханным откровением – воображаю, как это действовало на более посвященных! Любимов позволял дорисовать параллельный русский мир, не идущий ни в какое сравнение с окружающим советским убожеством. Твердое знание, что этот мир существует, было тогда для меня психологически спасительным – как для магометанина вера в рай с гуриями.

И разумеется, в этом параллельном мире должны были быть, не могли не быть, блистательные писатели. У Любимова рассказ о культуре эмиграции обрывался на начале Второй мировой, но безумно хотелось знать: что же сегодня, сегодня? Как я уже упоминал, Любимов, среди прочего, рассказывал о писателе Сирине (то есть о Набокове) и его романе «Защита Лужина» и даже приводил длинную цитату, но я как-то не выделил его тогда в той горе имен и сведений, что обрушилась на мою бедную голову.

Чтобы быть уж совсем точным: я мечтал («мечтал» – самое верное слово), чтобы где-то на Западе жил в эти самые дни еще не слишком старый русский писатель не просто мирового уровня, но превзошедший любой мировой уровень. Да, его книги выходят малыми тиражами – круг их читателей ограничен русской диаспорой; да, его почти не знают в мире – он труднопереводим; но все это совершенно не важно, важны лишь его книги, которые вернутся когда-нибудь в возрожденную Россию. Я даже представлял, как они выглядят – на снимке, украшавшем в «Огоньке» статью о происках антисоветчиков из НТС, красовались журналы и книги, тайно провезенные в СССР, забыл, то ли наймитами, то ли выродками, то ли подонками. Политический уклон книг (правда, они были так уложены, чтобы названия были видны не полностью – ведь даже названия содержали страшный идеологический яд) не мешал понять вкусы тамиздатского дизайна: при любой толщине книги решительно преобладали мягкие белые обложки, рисунок на них отсутствовал, титул был выведен крупными антисоветскими буквами.

Понятно, не одного меня одолевали подобные эстетические грезы. Россия – литературно-ориентированная страна, так что немало лиц, уверен, были внутренне готовы к появлению в «Иностранной литературе» осенью 1961 заметки, хладнокровно сообщившей, что режиссер Стэнли Кубрик снимает в Голливуде фильм о роковой любви взрослого мужчины к девочке, по «скандально нашумевшему» роману «Лолита» Владимира Набокова, «натурализованного русского аристократа». Дабы вконец добить читателя, заметка завершалась сообщением, что юная исполнительница заглавной роли не знает, о чем фильм, и не увидит его до совершеннолетия.

Еще года через два «За рубежом» порадовал нас небольшой статьей «Евгений Онегин в США», где говорилось о выходе в Америке четырехтомного издания, содержащего перевод пушкинского романа и исполинский к нему комментарий, причем все это выполнил американский писатель, поэт и ученый Владимир Набоков. «Лолита» в заметке не упоминалась.

Предчувствие явно не подвело, образ все больше закруглялся. Но как добраться до набоковских книг?! Должны же они быть в СССР где-то помимо спецхранов? И тут я вернусь к своему отступлению. Оно небесполезно тем, кому сегодня 35 или меньше – хотя и у пятидесятилетних встречаешь странные понятия о позднесоветских временах. Сегодня мы живем в совсем другой стране, с чем я себя ежедневно поздравляю. Но и ушедшая страна не была просто серой дырой, неподвижной и неизменной. Под бронеколпаком официальной тишины в ней кипели идейные бури, люди жили жизнью мысли и поиска. Конечно, не все – лишь те, для кого это было неодолимой потребностью. Прочие, по моим наблюдениям, более или менее спали. Это был сон в хрущевско-брежневскую ночь. Ну, а среди бодрствовавших каждый сам, оценивая приемлемую степень риска (готов распроститься с карьерой; готов, что придут с обыском; готов, что привлекут «по статье» – последних, естественно, было немного), прочерчивал границы собственной свободы: водить ли дружбу с иностранцами, переписываться ли с заграницей, читать из запретного только романы или журнал «Посев» (риск резко выше), взаперти слушать сквозь глушилки «Свободу» и ни с кем не делиться, или обсуждать услышанное с теми, кому веришь; специально освоить иностранные языки, чтобы знакомиться с мировой мыслью, от которой тебя хотят оградить; писать под псевдонимом для русских изданий за рубежом – и тогда уж находить способы отправки рукописей. Что еще? Ходить по подпольным выставкам и концертам, и в общем-то чудно проводить время с друзьями (все крепкие и настоящие связи – они с тех пор), много шутить и хохотать (благо, власть постоянно давала к этому поводы) – короче, если честно, жить замечательной жизнью. Удручала, конечно, недоступность внешнего мира. Мы были убого заперты. Мы тогда не знали, что возможность видеть внешний мир – вещь хотя и важная, но все же не самая важная. Правда, убедиться в этом невозможно раньше, чем этот самый мир увидишь.

Университет как-то нечувствительно остался позади. Гуманитарий в душе, я без всякого раздвоения личности вполне увлекся и приобретенной специальностью (геоморфология, неотектоника), получал радость от полевых работ, от солнца и ветра Тянь-Шаня, Памира, Кзылкумов, Ферганской долины. Как аспирант имел много досуга, имел много друзей и подруг со схожими интересами и наклонностями, притом не только в Ташкенте, но уже и в Москве, и в Питере, куда летал два-три раза в год, много самиздата и тамиздата. Бодрствующие люди всего СССР составляли незримое братство, опознавая друг друга с первых же фраз, так что обмен текстами и идеями был налажен в масштабах страны блестяще. Ощущение причастности к этому братству крепило веру (вероятно, преувеличенную) в значительность наших споров и поисков, а чувство легкой опасности обостряло восприятие жизни.

Свободолюбие предприимчиво. Я действовал так: придумывал себе командировку в Москву на месяц по якобы аспирантской надобности – для работы «в фондах» по сбору некоей геологической информации, – а на самом деле ради запретного чтения и счастья видеть друзей. Если доверчивое начальство визировало приказ – а оно визировало, – я фабриковал на бланке университета так называемое отношение: такому-то по теме такой-то диссертации (скажем, «Бунин в освещении литературной критики его времени» – в моей аспирантской книжке, к счастью, стояло «аспирант Ташкентского университета» без упоминания геолфака) нужно поработать в «спецхране» Государственной исторической библиотеки РСФСР – я предпочитал именно это место, ибо сотрудницы там работали не въедливые и подобные бумажки проверять бы не стали. Имелось немало мест, где ты от этого гарантирован не был.

Вообще, спецхраны – отдельная сага. Когда-нибудь расскажу про спецхран, с хранительницей которого у меня завелась такая дружба, что я мог сам рыться на полках, получал книги навынос и даже брал их с собой в Ташкент – и, конечно, все всегда возвращал. Но книги Набокова мне впервые попались не в спецхране.

II

В январской Москве 1967 года, куда я прилетел в свою самую первую командировку, недели две стоял жуткий мороз. Гостиничные номера МГУ являли собой узкие, как пенал, комнатки, и, о радость, ты в этом пенале совершенно один. Обычно это способствовало всяким романтическим приключениям, но тут мне судьба послала – в день приезда! – в двух разных местах сразу две книги Набокова – «Дар» и «Приглашение на казнь». В жизни именно так и бывает. Теперь я понимаю, что этот пенал – как субмарина, жизненно автономный, с душевой и туалетом, просто был создан для того, чтобы пережидать в них морозы за чтением наилучшей прозы. Извините за рифму.

Уже первые страницы «Дара» стали вызывать у меня тревогу: это не может продолжаться долго, нет, автор не выдержит такого уровня на протяжении целой книги. Он слишком щедр, нельзя же так неэкономно. Небось годами копил в записной книжке перлы своей наблюдательности (устрашающей!), копил словесные находки – и ну вываливать, сейчас выдохнется. Но автор не выдыхался, а наоборот, все набирал сил. «Дар» – это книга нарастания. Временами я прямо-таки выл от восторга, хохотал как гиена. Наслаждение от чтения росло, становясь почти невыносимым, и, помню, я с облегчением послал к чертям все проистекавшее из надуманной командировки (в частности, надо было где-то, не в МГУ, срочно «отмечаться»). Все это было такой чепухой рядом с фактом, что на русском языке существует текст подобного качества.