Книги

Гражданская война и интервенция в России

22
18
20
22
24
26
28
30

Как только одна сторона начинала проявлять гуманное отношение к пленным, отмечал, член правительства Северной области Б. Соколов, то «происходило своеобразное смягчение обычно беспощадной гражданской войны. Красные, узнав, что на белой стороне не расстреливают, стали тоже воздерживаться от применения расстрелов»[1915].

Большевики пришли к необходимости запрета расстрела пленных в ноябре 1918 г. «Для агитации среди белых Бронштейн (Троцкий) составил лично и выпустил воззвание: «Милосердие по отношению к врагу, который повержен и просит пощады. Именем высшей военной власти в Советской республике заявляю: каждый офицер, который в одиночку или во главе своей части добровольно придет к нам, будет освобожден от наказания. Если он делом докажет, что готов честно служить народу на гражданском или военном поприще, он найдет место в наших рядах…». Для Красной армии приказ Бронштейна, отмечал Деникин, звучал уже иначе: «Под страхом строжайшего наказания запрещаю расстрелы пленных рядовых казаков и неприятельских солдат. Близок час, когда трудовое казачество, расправившись со своими контрреволюционными офицерами, объединится под знаменем советской власти…»[1916].

Сам Деникин в том же ноябре «отдал приказ, обращенный к офицерству оставшемуся на службе у большевиков, осуждая его непротивление, и заканчивая угрозой: «Всех, кто не оставит безотлагательно ряды Красной армии, ждет проклятие народное и полевой суд русской армии — суровый и беспощадный»[1917]. И, как вспоминал К. Соколов, «смягчить отношение нашего начальства к офицерам…, поступившим в Красную армию, не удалось»[1918].

* * * * *

«Да, жестокости творились и у нас, и у коммунистов — таковы неизбежные спутники гражданской войны, — приходил к выводу член Белого правительства Северной области В. Игнатьев, — Мораль здесь одинакова и для коммунистов, и для их противников»[1919]. «Вот тут и разберись! Красные и белые! И там и тут одни методы, и там и тут кровавый, ничем не оправдываемый террор. Разницы ведь никакой, да и быть не может, ведь по обе стороны люди одного теста, одной закваски: у нас, — отмечал плк. Ильин, — только это не вводится в систему и тщательно замалчивается, ну и не так цинично и откровенно. А в общем, кошмар»[1920].

Именно отсутствием этой системы, оправдывали «Белый террор» сторонники «правого дела»: «Нельзя пролить более человеческой крови, чем это сделали большевики, нельзя себе представить более циничной формы, чем та, в которую облечен большевистский террор. Эта система, — указывал Мельгунов, — нашедшая своих идеологов, эта система планомерного проведения в жизнь насилия, это такой открытый апофеоз убийства как орудия власти, до которого не доходила еще никогда ни одна власть в мире. Это не эксцессы, которым можно найти в психологии гражданской войны то или иное объяснение. «Белый» террор — явление иного порядка. Это, прежде всего, эксцессы на почве разнузданности власти и мести… Нет, слабость власти, эксцессы, даже классовая месть и… апофеоз террора — явления разных порядков»[1921].

Идеологи белого движения классифицировали «Красный террор», как «институциональный», а «Белый» — как ответный стихийный «инцидентный»[1922]. Институциональный характер «Красного террора» постулировал К. Маркс: для того, чтобы преодолеть «кровожадную агонию старого общества и кровавые муки родов нового общества, есть только одно средство — революционный терроризм»[1923]. Какой же из этих двух видов террора более гибелен для общества? Отвечая на этот вопрос, известный религиозный философ Л. Карсавин замечал, что «ведь уже сама идея «революционной законности» не что иное, как самоограничение ненависти»[1924].

Стихийный — «инцидентный» террор, питаемый жаждой мести, границ не знает. Неслучайно лидеры белого движения так же пытались загнать террор в сколь-либо организованные рамки: «Обзор законодательных актов белых правительств, определяющих судебно-правовые нормы в части «борьбы с большевизмом», — отмечает этот факт исследователь террора В. Цветков, — позволяет сделать вывод о наличии определенной правовой системы в законотворчестве этих правительств, что противоречит суждениям об отсутствии «институциональной составляющей» белого террора, о якобы исключительно «истероидной» его форме»[1925].

Примером в данном случае мог являться приказ от 28 августа 1918 г. по Гражданскому Управлению, где командующий армией Юга России ген. А. Деникин распорядился: «всех лиц, обвиняемых в способствовании или благоприятствовании войскам или властям советской республики в их военных, или в иных враждебных действиях против Добровольческой армии…», предавать «военно-полевым судам войсковой части…»[1926]. Данный приказ передавал дела на представителей советской власти и пленных судам тех воинских частей, с которыми они сражались. Разумеется, замечает Цветков, при взаимном ожесточении сторон рассчитывать на снисхождение противника им не приходилось[1927].

Еще более наглядные примеры давала колчаковская Сибирь, где вскоре после прихода адмирала к власти, 3 декабря 1918 г. Совет министров скорректировал статьи Уголовного Уложения 1903 г., уравняв статус власти Верховного Правителя и статус Государя Императора… Статья 99 определяла, что «виновные в покушении на жизнь, свободу, или вообще неприкосновенность Верховного Правителя, или на насильственное его или Совета министров лишение власти, им принадлежащей, или воспрепятствование таковой наказуются смертной казнью». При этом как «совершение тяжкого преступления», так и «покушение на оное» уравнивались в санкции. Статья 100 звучала в следующей редакции: «виновные в насильственном посягательстве на ниспровержение существующего строя или отторжение, или выделение какой-либо части Государства Российского наказуются смертной казнью». «Приготовления» к данным преступлениям карались «срочной каторгой» (ст. 101). «Виновные в оскорблении Верховного Правителя на словах, письме или в печати наказуются тюрьмою» (ст. 103). Бюрократический саботаж подлежал наказанию по скорректированной ст. 329: «виновные в умышленном неприведении в исполнение приказа или указов Верховного Правителя подвергаются лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на срок от 15 до 20 лет. Вышеперечисленные деяния рассматривались военно-окружными или военно-полевыми судами[1928].

11 апреля 1919 г. колчаковским правительством был принят закон № 428: «О лицах, опасных для государственного порядка вследствие прикосновенности их к большевистскому бунту и об учреждении окружных следственных комиссий» — провозглашавший тотальный террор против большевиков и всех им сочувствующих. «Бунтом и изменой, — пояснял министр юстиции С. Старынкевич, — являются всякая прикосновенность к большевикам, принятие от них каких-либо должностей, их признание и всякое им сочувствие…». Цель закона С. Старынкевич весьма откровенно объяснял в сопроводительной записке к нему: борьба «должна будет сводиться не только к уничтожению воинствующего большевизма, но и к искоренению из толщи населения самих идей большевизма…»[1929].

Даже видный деятель кадетской партии, член Всероссийского Национального Центра кн. Г. Трубецкой, в ответ на это замечал: уголовная ответственность «за один факт участия в партии коммунистов» делает «закон не столько актом правосудия, сколько массового террора»[1930].

Однако, несмотря на принятие даже таких законов, белый террор оставался стихийным, все законы оставались только на бумаге. Этот факт подтверждал сам Колчак, отвечая на вопрос Алексеевского, допрашивавшего адмирала: «Когда факты самочинных обысков, арестов и расстрелов устанавливались, принимались ли меры, чтобы привлечь виновных к суду и ответственности»? Адмирал отвечал: «Такие вещи никогда не давали основания для привлечения к ответственности…»[1931]. «При мне лично, — отмечал Колчак, — за все это время не было ни одного случая полевого суда»[1932].

Попытки привлечения к ответственности все же были, но большинство из них заканчивались безрезультатно. Например, «Комитет законности[1933], — по воспоминаниям Г. Гинса, — рассмотрел сто обязательных постановлений, но он не привлек к ответственности ни одного крупного правонарушителя, не обрушился ни на одно из гнезд беззакония…»[1934]. Другой пример, приводимый Гинсом, связан со случаем, который произошел в Иркутской губернии, где «какой-то офицер потребовал выдачи ему арестованных из тюрьмы и расстрелял их. Судебные власти никак не могли получить этого офицера в свое распоряжение». Наконец офицера арестовали, а недели через две-три… по распоряжению Верховного Правителя выпустили»[1935].

«Эксцессы на почве разнузданности власти и мести», которыми Мельгунов оправдывал белый террор, достаточно быстро привели белое движение к полной деградации и вырождению. «Сознание безнаказанности, — указывал на эту закономерность управляющий Отделами Законов и Пропаганды деникинского Особого Совещания, профессор юрист, видный кадет К. Соколов, — разнуздывало зверя, воспитанного часто в очень мирном и благодушном человеке»[1936].

Прошло чуть более полугода с момента провозглашения в Сибири Колчака Верховным правителем, а уже даже старшие священники фронта в один голос жаловались «на пошатнувшиеся основы офицерства…, по мнению главного священника Западной армии, из восьми случаев насилия над населением семь приходится на долю офицеров (за исключением казачьих частей, где «пользование местными средствами» составляет общий и непреложный закон)..» «Надо откровенно сознаться: мы обманули надежды обывателя, и нам веры нет, особенно словам»[1937].

Вспоминая об аналогичной ситуации сложившейся на Юге России, Деникин многократно и запоздало раскаивался: «И жалки оправдания, что там, у красных, было несравненно хуже. Но ведь мы, белые, вступали на борьбу именно против насилия и насильников!.. Что многие тяжелые эксцессы являлись неизбежной реакцией на поругание страны и семьи, на растление души народа, на разорение имуществ, на кровь родных и близких — это неудивительно. Да, месть — чувство страшное, аморальное, но понятное, по крайней мере. Но была и корысть. Корысть же — только гнусность. Пусть правда вскрывает наши зловонные раны…»[1938].

«Ни пафоса революции, ни гимна, ни подъема высокого и упоенного — ничего мы не создали, и ничего не «выперло» из нас, — признавал колчаковский плк. Ильин, — зато показали подлинное лицо и всю настоящую затаенность: грабеж беззастенчивый, упоенный, сладострастный, похабщину, матерщину вместо гимна и изуверство по Достоевскому, который угадал это давно своим сверхгениальным чутьем: загаженные алтари, изнасилованные женщины, растленные дети, испохабленный очаг»[1939].

«Нас одолели Серые и Грязные…, — восклицал Шульгин, — Первые — прятались и бездельничали, вторые — крали, грабили и убивали не во имя тяжкого долга, а собственно ради садистского, извращенного грязно-кровавого удовольствия…»[1940]. «Белое движение было начато почти святыми, а кончили его почти что разбойники, — приходил к выводу Шульгин, — Утверждение это исторгнуто жестокой душевной болью, но оно брошено на алтарь богини Правды. Мне кажется, что эта же богиня требует от меня, чтобы и о красных я высказал суровое суждение, не останавливаясь перед его болезненностью. И вот он, — мой суровый приговор: красные, начав почти что разбойниками, с некоторого времени стремятся к святости»[1941].

«Красный террор повинен во многих ужасных жестокостях, — замечал в этой связи Г. Уэллс, — его проводили по большей части ограниченные люди, ослепленные классовой ненавистью и страхом перед контрреволюцией, но эти фанатики по крайней мере были честны. За отдельными исключениями, расстрелы ВЧК вызывались определенными причинами и преследовали определенные цели, и это кровопролитие не имело ничего общего с бессмысленной резней деникинского режима…»[1942].

Деградация белого движения была связана, прежде всего, с отсутствием тех идеалов, ради которых оно вообще существовало, за которые должно было вести за собой свои армии. Всю «белую идею» в конечном итоге отражали слова И. Бунина: «Какая у всех свирепая жажда их (большевиков) погибели! Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга»[1943].