«– Ты еси мой бог и творец всех богов, соткавший их из красот духа своего в труде и мятеже исканий твоих!
– Да не будут миру бози инии разве тебе […] Тако верую и исповедую!»[235].
Отвергая всякую трансцендентность, Горький наделял человека божественными качествами и использовал метафоры и образы с явно православным содержанием. В своей повести он представил метаморфозу святого: вера в сверхъестественное заменяла некую социальную трансцендентность. Нельзя утверждать, что «Исповедь» является лишь литературным переложением идей Луначарского. В действительности, как справедливо утверждает А. Семенова: «стремление к синтезу идей Ницше и Марка было присуще русской общественной мысли начала XX века»[236]. Дело не в том, что Луначарский повлиял на Горького, между ними «задолго до их знакомства возникло идейное притяжение»[237].
Для Горького, как и для Луначарского, религия представляла собой неискоренимую потребность, свойственную человеческой природе; объявленная Ницше смерть Бога означала не гибель для «святого», а его трансформацию. Как замечал Мишель Нике, «Исповедь» – это «рассказ об обращении не из неверия к вере, а из одной веры в другую, от Бога-создателя к созданному богу, точнее к богу, создаваемому формирующимся свободным и братским человечеством»[238].
Новый Бог, абсолютно имманентный, воплощал в себе созидательный потенциал человека, поэтому и новая религия должна была быть полностью «антропологической». В действительности, Горький и Луначарский лишь развивали на материалистической основе «ту атеистическую религию сверхчеловечества», присущую прометеевскому началу в марксизме[239].
Самая суровая критика повести Горького последовала, естественно, со стороны представителей русской социал-демократии, в том числе, от Плеханова. В своем суждении о произведении Горького лидер меньшевиков хотел показать реакционную природу философских теорий левых большевиков, что представлялось в его глазах еще одним симптомом болезни, проявившейся после их присоединения к марксизму. Болезнь ухудшилась в момент, когда многие из поддерживающих это философское течение начали говорить о марксизме как о религии будущего. Фанатичный атеизм Плеханова и Ленина приводил к тому, что они не могли осознать, что их догматическое понимание марксизма закладывает основы новой религии, не слишком отличающейся от той, которую проповедовали Горький и Луначарский. Богданов, подчеркивая данный аспект, писал о Ленине в 1910 году:
«Представьте себе человека, который, мысля религиозно, формально принял учение, глубоко враждебное всякому «фидеизму». Тогда он во-1), создаёт культ из своей антирелигиозности, что само по себе ещё не было бы так плохо; но при этом он, – во-2), – всякие взгляды, с которыми не согласен, или которых не понимает, будет рассматривать, как идеи враждебной секты, как враждебную религию»[240].
Английский историк Кристофер Рид, автор исследования, посвященного отношениям религии и революции в России в начале XX века, отмечает парадоксальный характер атеистического антиклерикализма интеллигенции, «сотворившей религию из собственной антирелигиозности»[241].
Критика Богданова была направлена не только на Ленина и Плеханова[242]. Крайняя рациональность Богданова мешала ему принять какую-либо попытку трансформации марксизма в религию, и в этом он не готов был пощадить даже Горького с Луначарским:
«Итак, идея «богостроительства», если не противоречит непосредственному коллективизму чувства, то не согласна продуманным коллективизмом дела. Коллектив – наши силы, сознание связи, наша гордость; но не вера и преклонение. В этом Луначарский не прав»[243]. По утверждению Д. Стейлы, несмотря на снисходительное отношение к двум товарищам по партии, «их разногласия, не только терминологические, были весьма глубокими»[244].
Релятивизм Богданова не позволял ему в полной мере осудить товарища, за которым признавал «естественное право ошибаться»[245]. Избегая слишком жаркой полемики, он утверждал, что «вера в развивающийся трудовой коллектив все же меньшее и менее вредное заблуждение, чем, например, вера в неизменную и неподвижную «абсолютную истину», определяемую авторитетным учителями марксизма»[246].
И даже Богданов не осознавал, что идеи, проповедуемые Горьким и Луначарским, равно как и самая крайняя форма ленинизма являлись частями одного явления, наиболее характерно раскрывшегося в тридцатые годы. Именно со Сталиным суровый ленинский догматизм обнаружит в
Сакрализация политики состоит в присвоении священного характера светским понятиям: народу, государству, расе, партии, руководителю. В данной ситуации политика становится некой религией, потому что пытается определить значение и цель индивидуального и коллективного существования с помощью набора верований, представленных в виде легенд, ритуалов и символов. Так были созданы политические религии, примерами которых изобилует современная история. Политические религии зародились в конце XVIII века после демократических революций в Америке и во Франции; их развитие пришлось на XIX век, пройдя этапы романтизма, национализма, социализма, марксизма, позитивизма, достигнув наивысшей точки в XX веке при тоталитарных и фашистских режимах[248].
Таким образом, большевизм, претендовавший на объяснение значения и основной цели человеческого существования, заменяя традиционную религию на новую религию человечества, стремился к созданию настоящего рая на земле и стал одной из многочисленных форм политических религий, зародившихся в период современности.
5. Религиозный атеизм
Черты псевдорелигии, принятые идеологиями радикальных партий в России начала XX века, в особенности, социал-демократами, были проанализированы и описаны многими мыслителями той эпохи. В статье 1907 г. С. Франк, который некоторое время вращался в марксистских кругах, описывая политическую атмосферу тех лет, подчеркивал иезуитский образ мысли членов тогдашних радикальных партий:
«В одной из своих публицистических статей кн. Е.Н. Трубецкой, осуждая тактику крайних партий, заметил: «понятия добра и зла заменились у нас понятиями левого и правого». Это суждение, обличающее в текущей политической жизни действие иезуитической морали, констатирует, конечно, бесспорный факт; но, к счастию или к несчастию, мотивом такого искажения нормальной и общечеловеческой нравственности является не простая разнузданность, безнравственность или ничем не оправдываемый партийный эгоизм, а нечто гораздо более глубокое и прочное – именно своеобразная нравственность, целая специфическая моральная философия. Эта философия могла бы открыто поднять перчатку, брошенную ей кн. Трубецким. Она сказала бы: «Да, понятия добраи зла тождественны с понятиями левого и правого. Ибо для нас, верующих и доподлинно знающих, что все «левое» полезно и служит для осуществления высшего блага, а все «правое» вредно ему и задерживает его осуществление, – для нас действительно нет иных мерил нравственности, кроме содействия всему «левому» и истребления всего «правого». Когда партия Бога противостоит партии сатаны, то над их спором нет никакой высшей инстанции, и все средства в этой борьбе святы и благи, раз они полезны Богу». Так рассуждал католицизм, так – открыто или молчаливо – рассуждают и современные католики демократической религии»[249].
В том же 1907 году Николай Бердяев в своем сборнике «Новое религиозное сознание и общественность» опубликовал статью «Социализм как религия», посвятив русским социал-демократам следующие слова:
«Социалистическая религия не есть организация экономической жизни, удовлетворение экономических потребностей человечества, не есть установление экономической целесообразности, не есть уменьшение рабочего дня или увеличение заработной платы, это – целое вероучение, решение вопроса о смысле жизни, о цели истории, это проповедь социалистической морали, социалистической философии, социалистической науки, социалистического искусства, это подчинение всех сторон жизни хлебу насущному, это – замена хлеба небесного хлебом земным […]. Социалистическая религия не знает святыни высшей, чем человечество, чем человеческое благо, религия эта обоготворяет человеческое и отвергает все сверхчеловеческое»[250].
Фундаментальной характеристикой новой религии было, по мнению Бердяева, то эсхатологическое чувство, которое превращает классовую солидарность в энтузиазм: