Книги

Горький-политик

22
18
20
22
24
26
28
30

«Раз есть вера, – пишет Богданов, – должен существовать и авторитет, от которого она исходит, авторитет, которому должно верить. Абсолютное – одно из имен этого авторитета. В данном случае «абсолютное» воплощается в идеях, когда-либо и где-либо высказанных Марксом и Энгельсом. Это – пророки абсолютной истины. И совершенно понятно, что, как пророки, они не должны, не могут говорить чего-либо неверного […] Вот почему не смотря на десятки лет, отделяющие нас от Маркса и Энгельса, на гигантские научные и технические перевороты, происшедшие с тех пор, вы, среди десятков если не сотен цитат из их произведений в огромной книге В. Ильина, не найдете такой, по поводу которой автор заявил бы хотя о частичном несогласии с тем или другим из них. Для авторитарного мышления в деле веры возможно только – все или ничего […] Очевидно, и критерию «авторитарности» взгляды Вл. Ильина удовлетворяют в полной мере. Их религиозный характер устанавливается, таким образом, с несомненностью»[171].

Свои долгие рассуждения Богданов завершает выводом, что, «чтобы защищать философию Маркса, полезно ее знать»[172],чего в случае с Лениным, по его мнению, утверждать нельзя. Познания Ленина, как напишет Богданов через несколько лет, «сосредоточены в сфере политической экономии капитализма и его политики. Такой кругозор узок и недостаточен не только для решения широких задач теории, но и для решения тех практические вопросов, которые особенно трудны по своей новизне и по сложности условий. В обоих случаях Ильин оказывается не самостоятельным, исследующим мыслителем, а человеком грубых шаблонов»[173].

Будучи убежденным марксистом, Богданов тем не менее отвергал любые догматические течения; для него изменить существующее общество и построить более справедливый мир означало произвести настоящую антропологическую революцию путем усвоения пролетариатом культурных достижений прошлого и повышения уровня технических и научных познаний рабочих, которые в результате могли бы преодолеть свое отчуждение от процесса производства и стать его органической частью. Образовательно-просветительский обмен позволил бы интеллектуалу проверить на практике свои знания, а рабочему – получить доступ к культуре и стать хозяином своей судьбы. «Освобождение рабочего класса – материальное и культурное», будет, по мнению большевистского мыслителя, «делом самих рабочих!»[174].То есть Богданов предлагал совершенно иной путь к социализму, чем Ленин, и его идеи представляли собой единственную альтернативу в международном рабочем движении. Вклад Богданова вполне сравним с более поздними теориями Антонио Грамши. Ленин, напротив, рассматривал марксизм как «вопрос веры, и его аргументация, естественно, была пропитана теологической ненавистью, приправленной оскорбительными эпитетами и обвинениями в ереси и лжи»[175].

Несмотря на поверхностность философских взглядов, изложенных в «Материализме и эмпириокритицизме», Ленин добился своей цели. В июне 1909 года было созвано собрание редакции «Пролетария», в которое Ленин своим решением ввел нескольких своих сторонников, и на собрании было принято решение об окончательном исключении Богданова из Большевистского центра. В тексте резолюции политические взгляды левых большевиков осуждались как «извращение марксизма»[176],несовместимое с большевизмом.

«Материализм и эмпириокритицизм» можно понять, только принимая во внимание политические дискуссии, разворачивавшиеся внутри большевистской фракции в период написания книги. «В 1909 году, – пишет Г. Сабине, – почти никто не читал эту работу, а те, кто читал, знали, что это такое: плод жестокой партийной полемики в группе русских революционеров […]»[177]. Дальнейшая публикация книги многотысячным тиражом уже после октябрьской революции, когда Ленин стал главным ориентиром для мирового рабочего движения уничтожила возможность ознакомления с разнообразными, сложными и оригинальными позициями, существовавшими некогда в большевистской партии. После смерти ее автора было уже невозможно поставить под сомнение искаженную интерпретацию марксизма, изложенную в этой работе, и диалектический материализм стал мощным оружием, которое Сталин умело использовал в своих целях, добиваясь абсолютной личной власти. Тогда партия-секта, созданная Лениным, превратилась в самую настоящую Церковь со своими догматами, святыми и литургиями.

Богданов был прав, когда подчеркивал интегрализм теорий Ленина и предупреждал об опасностях такого образа мыслей. Очевидно, Ленин со своим радикальным атеизмом решительно отвергал любые параллели между марксизмом и религией. Более того, он был убежден, что борьба с религией – это «азбука всякого материализма», и резко выступал против товарищей по партии, которые отказывались подчиняться этому предписанию. Среди них были и двое организаторов Каприйской школы, которые, опираясь на некоторые направления философии XIX века, отстаивали необходимость превращения социализма в светскую религию, полностью очищенную от трансцендентного. Это течение получило название богостроительства.

2. Луначарский и Горький: большевизм как религия

Богданов, Горький и Луначарский, объединенные общим проектом школы, при этом далеко не вполне сходились во мнениях. Все три товарища по партии относились с одинаковым доверием к коллективизму и разделяли критический взгляд на марксизм, но имманентный иррационализм Горького и Луначарского, их понимание социализма как секулярной религии – все это было совершенно чуждо Богданову. Заявляя о необходимости для пролетариата классового самосознания, Луначарский в то же время строил свою эстетику на идее всеобщего обновления мира через «нового человека», освобожденного социализмом и открытого культурным достижениям всех времен[178]. Богдановская концепция нового человека была, напротив, чисто рационалистична: он «не чувствовал никакой необходимости в религиозном дополнении к своему идеалу», убежденный в том, что только «естественные науки и научная философия социальной жизни» «в состоянии дать ответы на все вопросы человеческого существования»[179].

Тенденция к преобразованию политики в религию, выражением которой было богостроительство, является частью долговременного процесса, начавшегося в конце восемнадцатого века и, хоть это может показаться парадоксальным, ее начало коренится в секулярных теориях общества, которым дали сильный толчок идеи Просвещения; но, как мы увидим, в России это явление приобрело особенные черты.

3. Метаморфоза «священного»: от французской революции к большевизму

“Современность”[180] – есть эпоха, отмеченная множеством противоречий: рожденная под знаком научного прогресса, экономического процветания, прославления личных свобод, демократических завоеваний и разума, эта эпоха часто скатывалась к формам чистого иррационализма. С одной стороны, торжество промышленной революции, через развитие науки и технологии дающее сильный толчок к утверждению секулярного мышления; с другой стороны, возникновение таких форм секулярной религии, которые в своих основополагающих структурах воспроизводят подчас древнейшие ритуалы и мифы. Все новое время развивается вокруг этого парадокса, который держит человека и общество в колеблющемся напряжении между противоположно заряженными полюсами.

Травматический разрыв со старым миром, произведенный французской революцией, дал начало эпохальному изменению, но отнюдь не привел к триумфу разума, как то предрекали философы. «Вера» в революцию, начавшуюся в 1789 году, представляла собой во всей полноте феномен метаморфозы священного: старых богов сменили новыми, окружив их мифами и ритуалами, лишь наружно отличавшимися от тех, что совершались в прежних церквах.

Вдохновляясь идеями Руссо, революционеры сделали объектом поклонения новую, секулярную Троицу – Свободу, Равенство и Братство – и фактически перенесли сакральность монархии на республику[181].

Начиная с 1792 года наблюдалось в подлинном смысле перенесение верований и моделей поведения из сферы религиозной в сферу светскую: церкви превращались в храмы, посвященные Богине разума, а в 1794 году декретом, принятым по инициативе Робеспьера, был введен культ Высшего Существа, вместе с новыми светскими торжествами, которые должны были заменить церковные; 1789 год стал Первым годом новой эры, а все предшествующие века канули в «доисторическую» эпоху. Таким образом, стала развиваться, значительной частью спонтанно, своеобразная форма культурного синкретизма, совмещавшая рационалистические идеалы Просвещения, вольтерьянский деизм и, прежде всего, идеи Руссо, в формировании нового типа религии – религии без трансцендентного.

Французская революция, – пишет Токвиль, – проделала в отношении этого света то, что революции религиозные делают во взглядах на иной мир; она стала рассматривать гражданина абстрактно, вне связи с каким-либо отдельным обществом; так же, как религии имеют в виду человека вообще, независимо от страны и времени […] И поскольку казалось, что она более стремится к перерождению человечества, нежели к преобразованию Франции, она произвела столь страстное увлечение, которого до сих пор не могли вызвать даже самые неистовые политические революции. Она вдохновила прозелитизм, она вызвала пропаганду, она до такой степени приняла этот дух революции религиозной, что ужаснула современников; или, лучше сказать, сама стала чем-то вроде новой религии; религии несовершенной, конечно, религии без Бога, без культа и без идеи иной жизни, но которая при этом, подобно исламу, наводнила мир своими воинами, своими апостолами, своими мучениками[182].

В своих оценках Алексис де Токвиль, идя гораздо дальше простого описания отдельного исторического момента, выделяет характерные черты долговременной тенденции развития: начиная с английской революции (1642–1651) все политические движения, осуществившие планы свержения установленного порядка, гнались за мечтой о совершенном обществе, основанном на братстве и равенстве. Разрушить Зло и построить мир, в котором обездоленные обрели бы справедливость – это означало заново провозгласить древнюю весть первоначального христианства, (идея) осуществления которой звала массы к активному участию и распространялась, пересекая границы государств.

Порожденный французской революцией прозелитизм, вдохновляемый новой религией без Бога, привел в страх правителей половины Европы, вековые права которых оказались под угрозой, и вынудил их объявить непримиримую войну идеям философов. Но выяснилось, что возвращение к status quo невозможно: прежнее общество умерло навсегда; новые идеи проникли вглубь, особенно в среду интеллектуалов; пытаться пресечь их распространение, призывать к возвращению в прошлое было анахронизмом. Новое время продолжало свой путь через ряд противоречий, которые привели к сосуществованию, на первый взгляд, непримиримых форм мышления: чем громче провозглашалась вера в прогресс и разум, тем больше европеец предавался творению новых богов, стремясь исправить отсутствие незыблемых авторитетов и избавиться от чувства неопределенности, возникавшей – что вполне понятно – от разрушения всякой связи с традицией. Итак, в эпоху “современности”, по наблюдениям историка религий Жан-Пьера Сирроно, священное «угасает с одной стороны» только для того, «чтобы вновь появиться с другой; отнюдь не исчезая окончательно, оно претерпевает метаморфозы и переносится на новые объекты»[183]. По мнению многих исследователей феномена религии, считающих священное одной из фундаментальных антропологических категорий[184], такие проявления порождаются необходимостью придать ценность «индивидуальному или коллективному» существованию, усиливаясь в периоды кризисов[185]. Итак, когда общество подвергается радикальным и неожиданным изменениям, в лучшую или худшую сторону, люди защищают себя, изыскивая стратегии, которые содействовали бы приспособлению к новой ситуации и позволяли адекватно откликнуться на перемены. «Необычное», как сказал бы Лотман[186], побуждает к новому опыту и призывает соразмериться с неожиданным, чтобы вновь обрести утраченное равновесие; событие, ставшее разрушителем спокойствия, дезориентирующее и порождающее неуверенность, вынуждает людей прибегать к самозащите посредством поиска таких начал, которые вернули бы существованию надежность и смысл. Итак, «современность» как эпоха глубоких трансформаций, увлекающих человека в водоворот непрерывных перемен, есть период, благоприятствующий метаморфозам священного, а не его исчезновению.

Высвобожденные, развязанные энергии, отторгаясь отрелигиозных верований, – подчеркивает французский социолог Жюль Моннеро, – обращаются на другие объекты. Выходит так, как будто формирование нового типа священного является как раз вовремя, чтобы компенсировать потерю старых верований. Люди, постепенно осознавая между собой новые связи, в которых выражаются условия их нынешнего существования, придают им совершенно новую эмоциональную ценность, но у нее есть свои прецеденты. Происходит не исчезновение, а как бы перенос священного[187].

Среди сакрализованных социальных сущностей особую важность в Новое время приобрела революция как состояние, в котором развертывались феномены «коллективного брожения».

«Человеку кажется, – отмечает относительно французской революции Дюркгейм, – что над ним властвуют силы, которые он не опознает как свои собственные, что они его увлекают […], он чувствует себя перенесенным в мир, отличный от того, в котором развертывается его частное существование. Жизнь здесь не только напряжена, она отличается качественно […], человек теряет заинтересованность в себе самом, забывает себя, целиком отдавая себя общим целям. […] В такие исторические моменты эта высшая жизнь проживается с такой интенсивностью, столь исключительным образом, что занимает сознание почти целиком, более или менее полностью избавляя его от забот эгоистического или низкого порядка»[188].