Книги

Гёте. Жизнь как произведение искусства

22
18
20
22
24
26
28
30

С каждым днем эти разговоры становились все доверительнее, как будто их связывала многолетняя дружба, но они никак не могли наговориться. «Несколько дней назад, – писал Шиллер своей жене, – мы пробыли вместе, не расставаясь, с половины двенадцатого, когда я уже был одет, до одиннадцати часов ночи»[1151]. В хорошую погоду Гёте брал гостя с собой на прогулку. В эти дни жители Веймара могли наблюдать за этой парой в парке или на берегу Ильма, по пути к садовому домику или к месту строительства нового замка. Гёте всегда находил, что показать другу, и тогда можно было видеть, как отличавшийся высоким ростом Шиллер спешил подойти поближе, чтобы рассмотреть то, на что обращал внимание Гёте. Один говорил, возбужденно жестикулируя, другой слушал, слегка наклонившись вперед и заложив руки за спину.

В Веймаре их совместное времяпрепровождение не осталось без внимания общественности. Их появление вместе воспринималось как важное событие. Что касается их самих, то они пребывали в состоянии подлинного счастья оттого, что в эти золотые осенние дни 1794 года заложили основу для многообещающей истории дружбы.

Глава двадцать вторая

Сотрудничество в «Орах». Два выпада против нездорового духа эпохи: эстетическое воспитание Шиллера и светское воспитание Гёте. «Кентавр». Совместный поход против литературного цеха: «Ксении». Помощь Шиллера при рождении «Вильгельма Мейстера». Антиромантическое произведение? Закрытие журнала

До сих пор Гёте лишь изредка публиковал свои сочинения в журналах. В период «Бури и натиска» он посылал некоторые стихотворения в маленькие недолговечные журналы, а позднее – в издаваемый Виландом «Тойчер Меркур». Активное участие в таком проекте, как «Оры», было совершенно новым для него делом. Взяться за него Гёте побудила прежде всего дружба с Шиллером, но также и понимание растущего значения литературного цеха и литературной общественности. К тому времени Гёте уже знал, как добиться коммерческого успеха в литературе, что подтверждается выгодным договором об издании «Вильгельма Мейстера». Он начал пристально изучать литературные журналы, которые прежде даже не замечал. В отличие от Шиллера, он не считает себя профессиональным писателем, но ведет себя именно так. Он становится активным участником литературной жизни Германии и вскоре наживает себе множество врагов, выражая свое мнение в язвительных «Ксениях».

Так Гёте реагирует на общественные изменения, характерные для эпохи ненасытной жажды чтения и графомании, которую Шиллер назвал «веком бездарных борзописцев». Литература становится важной общественной силой. За пятьдесят лет, с 1750 по 1800 год, вдвое выросло число тех, кто умел читать, – к концу столетия они составляли почти четверть населения. Меняются и читательские предпочтения. Теперь уже читают не одну книгу – чаще всего Библию – несколько раз, а несколько книг одновременно. Книжный рынок заполняют произведения, созданные не для вдумчивого чтения, а для «проглатывания». Это порождает сомнения нравственного толка: не скрывается ли под маской морального воспитания пропасть нравственного падения? Отныне и молодые люди, едва окончившие школу, предаются волнующим фантазиям, о которых их воспитатели не могли и мечтать. После публикации «Вертера» Гёте на собственном опыте смог убедиться во власти литературы и ее морализирующих противников: кто сеет ветер, пожнет бурю. Но, вопреки всем предостережениям, жажда чтения распространяется в обществе подобно эпидемии. Недостатка в книгах нет, время для чтения крадут у сна.

Германию, даже по сравнению с другими европейскими странами, охватила настоящая читательская лихорадка. Здесь нет метрополии, нет крупного общественного центра, и люди живут в своих нишах, в своем ограниченном пространстве, разобщенные и никак не связанные друг с другом. В этой ситуации отсутствия большого общества люди начинают искать воображаемого общения в книгах. То, о чем в Англии, нации мореплавателей, могут поведать искатели морских приключений, а во Франции – свидетели великих исторических событий, немецкая публика переживает лишь в литературе. Еще в 1780 году Гёте отмечал, что «все необычное почтенная публика знает только благодаря романам»[1152]. Сетования на необузданную страсть к сочинительству Гёте вкладывает в уста Вильгельма Мейстера: «Никто не имеет понятия, как много люда пишут!»[1153] Пусть это даже не романы, а только письма и дневники, которые впоследствии можно издать отдельной книжкой. Все хотят увидеть свой текст напечатанным – это лучшее доказательство того, что человек живет и созидает. «В моем нынешнем кругу тратят на то, чтобы сообщить родным и друзьям о своих занятиях, почти столько же времени, сколько на сами эти занятия»[1154].

В результате возросшего интереса к чтению и писательству жизнь и литература становятся ближе друг к другу. Чувствительность 70-х годов XVIII века началась именно с отражения пульса жизни в литературе. С другой стороны, читателю становится любопытно узнать, чем и как живут авторы. В «век гениев» возникает культ звезд. Писатели разыгрывают свою жизнь как спектакль, она становится частью их творчества, еще одним произведением. На Гёте смотрят как на живое воплощение Вертера, а Шиллер вызывает некоторое разочарование, поскольку совершенно не похож на разбойника. В жизни люди повторяют те чувства, о которых прочитали в книгах. Они влюбляются, ревнуют, дружат, устраивают политические волнения – делают все, что делают герои романов. Литература становится главным средством коммуникации в реальности: в ее зеркале жизнь приобретает ценность, полноту, драматизм и настроение. Особенно много извлекло из этого молодое поколение романтиков: Людвиг Тик сетует на то, что оно целиком и полностью сделано из литературы, а Клеменс Брентано убежден, что чтение романов определяет поведение людей в реальной жизни. Влияние литературы и театра на действительность – одна из важнейших тем «Вильгельма Мейстера», романа, который именно поэтому в скором будущем будет считаться настоящим зеркалом эпохи.

В это время, видя, что литература занимает главенствующую позицию в сфере информации и коммуникации, издатели «Ор» ставят перед собой задачу развивать литературный вкус и повышать духовный уровень публики, вместо того чтобы приспосабливаться к существующим предпочтениям. Состав редакционной коллегии – Шиллер, Вильгельм фон Гумбольдт, Фихте, Вольтман и Гёте – был многообещающим. Еще до выхода первого номера на журнал подписались две тысячи человек – по тем временам впечатляющая цифра. Издатель Котта платил самые высокие гонорары, благодаря чему многие известные авторы выразили готовность к сотрудничеству. Все свидетельствовало о том, что проект будет успешным и престижным.

Первый номер открывало своеобразное поэтическое приветствие, написанное Гёте по просьбе Шиллера, который, впрочем, был не вполне доволен результатом, так как высокие амбиции издания здесь преподносились с долей иронии, ибо, с точки зрения Гёте, критики «века бездарных борзописцев» – тоже дети своего времени:

Каждый читает теперь, а иные читатели даже,Книгу едва пролистав, за перо хватаются в спешке,<…>Ты же велишь мне, мой друг, написать о писательстве нечто,Пишущих множа число, и открыто сказать мое мненье,Чтобы о нем и другой тоже высказал мненье и дальшеЭта катилась волна без конца и все выше вздымалась[1155].

В том же номере «Ор» Шиллер начинает печатать свои «Эстетические письма», где развивает идею совершенствования человека благодаря свободной игре искусства. Во вступительном стихотворении Гёте есть отсылка и к этому направлению:

Духом высокий мой друг! Человечеству блага желаешьТы, <…>Если по правде сказать, вот как думаю я: человекаЛепит жизнь, а слова не так-то много и значат…[1156]

Шиллеру было неприятно это читать, так как сам он верил в силу художественного слова. «Человечество лишилось своего достоинства, – говорится в “Письмах об эстетическом воспитании человека”, – но искусство спасло его. <…> Прежде чем истина успеет послать свой победный свет в глубины сердца, поэзия уже подхватила ее лучи, и вершины человечества уже будут сиять, в то время как влажная ночь еще покрывает долины»[1157]. Искренний пафос Шиллера не оставляет Гёте равнодушным: «Присланную мне рукопись я прочитал тотчас же и с большим удовольствием; я проглотил ее залпом»[1158]. Однако по некоторому размышлению он понимает, что все же не может разделить эту веру в грандиозные возможности искусства повлиять на общество. Ему кажется, что Шиллер слишком многого ждет от искусства, а именно внутреннего перерождения всего человека, который в результате обретает способность быть свободным. Искусство, по Шиллеру, должно осуществить революцию в мышлении и восприятии и тем самым улучшить то, что не смогла исправить революция политическая, которая лишь обнажила варварскую сущность не скованного условностями человека.

В отношении диагноза негативных последствий революции Шиллер и Гёте были единодушны, различными были предложения касательно терапии. Это различие наметилось уже в первом письме и еще четче обозначилось в «Разговорах немецких беженцев» – первом прозаическом тексте Гёте для «Ор», где его суть, впрочем, по-прежнему выражена иносказательно.

Шиллер представлял себе начало их совместной публицистической деятельности оглушительным, как удар в литавры, и был несколько разочарован, получив вместо этого обрамляющее повествование для серии будущих, еще даже не написанных новелл. Герои этих рассказов – небольшая компания немецких аристократов, которые во время наступления революционных французских войск бежали на другой берег Рейна, а теперь оживленно обсуждали «за» и «против» революции, хотя все они, безусловно, были пострадавшей стороной. Несмотря на общую беду, они никак не могут поладить между собой, ссорятся и бранятся, из чего можно заключить, что среди разгоряченных политических противников хорошие манеры и вежливость уже не играют никакой роли. Многие в этом обществе «поддавались неодолимому побуждению причинить боль другим»[1159], ибо всем казалось, что их личные взгляды в то же самое время отражают интересы всего человечества. Тайный советник – сторонник старого режима – доходит до того, что надеется увидеть всех членов якобинского кружка в Майнце повешенными, а его оппонент Карл восклицает, что он, со своей стороны, надеется, что «гильотина и в Германии найдет себе обильную жатву и не минует ни одной преступной головы»[1160]. Подобное всеобщее возбуждение грозит разрушить это маленькое благородное общество. С большим трудом удается восстановить мир и согласие, чему как раз способствует рассказывание личных историй. Но прежде рассказчикам приходится выслушать предостережение баронессы: в обществе следует вести себя сдержанно и благоразумно, относиться друг к другу бережно и учтиво. Нелепо с пеной у рта отстаивать свои убеждения, если приходится делить крышу с теми, кто придерживается противоположных взглядов. И баронесса призывает «держать себя в рамках <…> не во имя добродетели», что в ее устах звучало бы излишне высокопарно, а «во имя самой обычной вежливости»[1161].

Так Гёте показывает, что в ситуации политических волнений особенно остро ощущается необходимость не «эстетического», а элементарного «светского воспитания»[1162], добиться которого можно без сложных теоретических конструкций, просто помня о целительном воздействии вежливости и учтивости. Гёте тем не менее соглашается с Шиллером, понимая, что и в том, и в другом случае речь идет о культуре игры, суть которой Шиллер точно сформулировал в пятнадцатом письме: «И чтобы это наконец высказать раз и навсегда – человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет»[1163]. Гётевская модель «светского воспитания» – это тоже игра, игра в светское общество. Здесь тоже только делают вид, и от людей требуются цивилизованные формы общения, необязательно искреннего. Никакой тирании интимности или протестантской честности в духе лютеровского «На том стою и не могу иначе». В обществе нужно уметь вести себя иначе, чем того требует твои личные принципы. Для этого необходимы формы четко отмеренного самовыражения, при помощи которых члены общества говорят и живут, словно не пересекаясь друг с другом и избегая опасных глубин: «…все мы, зависящие от общества, вынуждены с ним считаться и сообразоваться…»[1164] Человек – существо общественное, и панцирь хороших манер он использует как защиту от хаоса, анархии и распущенности.

Публика, однако, сочла, что в своем признании важности светского воспитания Гёте перегибает палку: «Вы ведь все же постараетесь изложить нам ваши истории поизящней?»[1165] Истории про беспокойных, но совершенно безобидных призраков, про непонятные зловещие звуки в доме и красавиц, хранящих верность своим мужьям, оказались чересчур «изящными»: читатель ждал более увлекательного рассказа. Даже завершающая «притча», впоследствии превозносимая филологами как лучший образец литературных сказок, уже не смогла спасти это в целом вялое повествование. Слишком надуманной получилась эта конструкция символов и аллегорий, слишком сложным вышел этот ребус. На того, кто не относился к любителям разгадывать загадки, «Разговоры» наводили тоску, как потом с насмешливым злорадством сообщал из Берлина Гумбольдт. Кто-то пытался разгадать смысл сказки из чисто спортивного интереса: одни закапывают бутылки в песок, другие их снова выкапывают – это тоже своего рода игра для светского общества. По крайней мере, при этом никому не приходят в голову дурные мысли. Подобные сообщения доставляли Гёте огромное удовольствие, и когда принц Готский Август попросил его дать наконец окончательную авторскую трактовку своей сказки, он пообещал сделать это лишь тогда, «когда буду видеть перед собой 99 предшественников»[1166].

Выход первых номеров журнала нельзя было назвать успешным: первые материалы – «Письма об эстетическом воспитании» Шиллера и «Разговоры» Гёте – не вызвали восторга у публики. Шиллер показался слишком сложным, Гёте – слишком скучным. «Орам» нужна была сенсация. Настало время для публикации давно обещанных «Римских элегий». Две чересчур «приапейские» элегии Гёте изъял сам – к немалому сожалению Шиллера, который, впрочем, тоже понимал, что ими «необходимо было пожертвовать»[1167], все прочие же предназначались для печати, но Гёте медлил, и Шиллер предложил сократить и их – по всей видимости, отказаться от сцены раздевания во второй элегии, а в шестнадцатой – от тех строк, где супружеское ложе описывается как рассадник венерических заболеваний.

Гёте такой подход не по нраву – лучше тогда вовсе отказаться от этих двух элегий, что они и делают. Осенью 1795 года выходит в свет самый коммерчески успешный номер «Ор». Гёте называет его «кентавром»[1168]: человеческая голова представлена теорией Шиллера, а задняя лошадиная часть – гётевскими элегиями. Гердер предлагает заменить «о» в названии журнала на «u»[1169]. Ранее уже упоминалось о том, что герцог выступал против публикации «Элегий», находя в них «непристойные мысли»[1170]. Не стал неожиданностью и отзыв госпожи фон Штейн: «Подобного рода стихи мне не понять»[1171]. Гумбольдт в письме Шиллеру сообщает, что по Берлину бродят слухи, будто Гёте в Карлсбаде знался с «двумя крещеными еврейками» и во всех подробностях рассказал им про те отдельные случаи, что побудили его к написанию элегий, в частности, строчки «варваром покорены римское сердце и плоть»[1172].

Об «Орах» много говорят, но, за исключением «кентаврского» номера, журнал почти не читают. Громкие имена, высокие гонорары, самонадеянность издателей, пожелавших переделать на свой лад весь литературный мир, – все это вызвало волну недоброжелательности и злорадства, когда после выхода нескольких номеров тиражи журнала стали падать. Гёте и Шиллер злились на не поддававшихся воспитанию читателей и злорадствующих критиков. И тогда Гёте пришла мысль совместного сочинения эпиграмм, высмеивающих литературных противников и весь литературный цех в целом. Так возникли «Ксении» – цикл дистихов, написанных гекзаметром или пентаметром по образцу марциаловских эпиграмм. Уже 23 декабря 1795 года Гёте послал Шиллеру на пробу несколько таких дистихов. Шиллер тотчас же загорелся этой идеей – если речь заходила о читательской публике и критиках, оба они умели ругаться как сапожники. Так почему же не запустить литературный фейерверк против восставшей посредственности? Это доставляло им несказанное удовольствие. Когда в 1796 году они, уединившись в доме Шиллера, строчили свои двустишия, то из квартиры порой раздавалась такой громкий хохот, что жена Шиллера Шарлотта спешила закрыть окна.

Чувство успеха окрыляет их обоих, однако у Шиллера к этому восторгу добавляется кое-что другое. Когда его отношение к Гёте еще не было чистой дружеской любовью, а было, скорее, любовью-ненавистью, он дошел до того, что утвердился в мысли, будто «этой гордой недотроге» надо «сделать ребенка». Теперь он мог с гордостью сообщить своему другу Кёрнеру о процессе появления на свет общего дитяти: «Ребенок, зачатый мною и Гёте, будет несколько шкодливым»[1173]. Гёте совместное творчество также доставляло удовольствие; оглядываясь назад, он признавался, что благодаря Шиллеру пережил вторую поэтическую молодость.