К началу лета 1796 года у них уже накопилось несколько сотен двустиший. Их изначально задуманное расположение – чередование полемических дистихов и моральных сентенций – устраивает Гёте, но не нравится Шиллеру, который считает, что подобный порядок лишает ксении остроты. Шиллер предлагает издать полемические двустишия отдельной подборкой, а все остальные объединить под общим названием «Невинные ксении». Примирительные интонации не должны нарушать строгость полемического суда. Гёте, поначалу также захваченный полемическим порывом, вдруг стал призывать к снисхождению и милосердию. Однако свои возражения он высказал слишком поздно – издаваемый Шиллером «Альманах муз за 1797 год» с подборкой полемических ксений уже находился в печати. В самые короткие сроки весь тираж был раскуплен, и потребовалось второе издание сборника. Издатель Котта хотел видеть ксении на страницах «Ор», но, по мнению Шиллера, этот жанр не соответствовал целям журнала: ему не хотелось нагружать свой гордый флагман сиюминутным полемическим материалом.
Но и без лишнего груза «Оры» с огромным трудом продвигались вперед. Шиллер надеялся на публикацию отдельных глав из «Вильгельма Мейстера», однако этого не случилась. Несмотря на это, завершение романа в 1795–1796 году стало не просто счастливым событием и для Гёте, и для Шиллера, но и апофеозом их дружбы. Гёте, который обычно держал свои замыслы в секрете, на этот раз повел себя совершенно не свойственным ему образом. К тому моменту он уже настолько доверял взглядам Шиллера на искусство, что обратился к нему с просьбой помочь довести задуманное до конца. Первые два тома уже были сданы в печать еще в начале 1795 года, два других Гёте хотел в рукописном виде передать своему другу, чтобы тот оценил их, не скупясь на критику и предложения по их улучшению. Кроме того, Гёте хотел еще раз обсудить композицию последующих частей романа. Таким образом, он рассчитывал на всестороннюю помощь и участие Шиллера, и тот его не разочаровал: он готов полностью посвятить себя работе над романом, даже если на это уйдут многие месяцы. Он считает «одной из величайших удач моей жизни то, что я дожил до завершения этого произведения, что событие это пришлось как раз на период расцвета моих душевных сил и что я еще могу черпать из этого чистого источника, а те прекрасные связи, которые существуют между нами, вменяют мне в поистине священный долг отнестись к Вашему делу как к моему собственному, преобразить все то реальное, чем я обладаю, в чистейшее зеркало духа…»[1174]
Первые присланные главы заслуживают высшей похвалы Шиллера. В конце июня 1796 года Гёте отправляет другу последнюю часть рукописи, и Шиллер на одном дыхании прочитывает весь роман. Цикл писем, где он его подробно анализирует и комментирует, открывается знаменитой фразой: «Как живо ощутил я в этих обстоятельствах, что <…> по отношению к совершенству нет иной свободы, кроме любви!»[1175] Семь лет назад Шиллер признавался Кёрнеру в том, что ненавидит Гёте. Теперь их связывает дружба. Но как победить зарождающееся чувство зависти к совершенству? К этому моменту Шиллер уже знает ответ на этот вопрос: победить зависть можно, только если ты полюбишь совершенство.
Эта афористичная фраза друга была Гёте настолько дорога, что десять лет спустя он включил ее в «Дневник Оттилии» в «Избирательном сродстве», хотя и в несколько измененном виде: «От чужих преимуществ нет иного спасения, кроме любви»[1176]. На первый взгляд, изменения незначительные, однако весьма характерно, что для Шиллера «нет иной свободы», а для Гёте – «нет иного спасения». У Шиллера все вращается вокруг свободы. Он сам боролся за свободу от зависти и обиды, которые в конечном счете несли ему только разрушение. Любовь освобождает от этих чувств, и свобода выбирает любовь. Для такого человека, как Шиллер, любовь становится едва ли не стратегией. Любовь, в гётевском понимании «средства спасения» от чужого совершенства, скорее, помогает защитить собственную сущность от отрицательных воздействий. Стало быть, один с помощью любви отстаивает свою свободу, другой – лучшие стороны своей натуры, обретая в любви утраченную гармонию с самим собой. Это то самое различие, для которого Гёте впоследствии нашел следующую формулу: Шиллер «проповедовал евангелие свободы, я не давал в обиду права природы»[1177].
Когда в 1793 году Гёте возобновил работу над романом, он сам еще не знал, каким будет его продолжение и окончание. В этом неведении он пребывал и тогда, когда уже глубоко погрузился в работу и, по сути, приближался к финалу. В июне 1796 года, за четыре недели до завершения романа, он писал Шиллеру: «Роман благополучно сдвинулся с места. Я пребываю сейчас в подлинно поэтическом настроении, так как во многих отношениях не знаю ни того, что хочу, ни того, что должен делать»[1178].
Шиллер не перестает удивляться такому подходу, поскольку сам он пишет совершенно иначе: прежде чем он сядет за работу, весь замысел произведения должен сложиться в его голове. Он не мог, подобно Гёте, полагаться на «поэтическое настроение». Шиллер должен был командовать поэзией, Гёте поддавался ее соблазнам. Двадцать лет спустя он признается, что «вещицу эту, как и прочие мои произведения, я писал как лунатик»[1179].
Итак, Гёте не имел четкого представления о том, как закончится его роман. Пока для него ясно было лишь одно: несмотря на первоначальное название – «Театральное призвание Вильгельма Мейстера», заключительная книга не будет посвящена описанию успехов Мейстера на театральном поприще. Выполняя обязанности интенданта Веймарского театра, Гёте знал всю подноготную этой сферы жизни, и театральная карьера уже не казалась ему столь привлекательной для его героя. Но каким другим мастерством он должен был овладеть за годы своего учения? Этот вопрос задал ему Шиллер, когда в начале 1795 года вышли первые две книги, но Гёте не смог дать на него вразумительного ответа. Но разве Шиллер сам в своих «Письмах об эстетическом воспитании» не подчеркивал игровой характер искусства? Эта мысль была понятна и близка Гёте, и он воспринял ее как оправдание своей поэтической небрежности и нерешительности в отношении того, как будет развиваться действие романа. Вильгельм, обращаясь к сыну Феликсу, присягает на верность игре как главному принципу жизни: «Ты истинный человек! Идем, сын мой! Идем, брат мой! Давай вместе, бродя по свету, играть без цели, как умеем!»[1180]
Эта фраза звучит в последней книге романа, в тот момент, когда Вильгельм уже оставил в прошлом свои актерские наклонности, но, очевидно, так и не смог расстаться с присущей ему любовью к игре. И в финале становится понятно, что, по сути, он не делал в жизни ничего другого – он только играл. Чтобы понять это, достаточно окинуть взглядом его жизненный путь: началось все еще в детстве с кукольного театра, в котором для маленького мальчика был заключен весь мир. Позже его возлюбленная Марианна вводит героя романа в мир настоящего театра; расставшись с любимой, он сохраняет верность этому миру. Вместо того чтобы выбивать долги из должников своего отца, он собирает вокруг себя разношерстную актерскую труппу и сам хочет стать актером. На театральных подмостках, как ему кажется, он лучше может познать себя самого, чем в реальной жизни. Что возразить против этой игры, в которой человек понимает, каков он на самом деле? Ничего, кроме того, что так он никогда не станет актером, ибо плох тот актер, который играет только самого себя. Именно это и делает Вильгельм, но, понимая свою ошибку, решает проститься с актерством – но не с игрой. Игра продолжается – он обнаруживает, что был игрушкой в руках других людей, когда думал, что играет он сам. Когда в имении Лотарио Вильгельм узнает о существовании Общества башни, наблюдавшего за ним издалека и направлявшего его действия, на его жизненном пути появляется аббат – кукловод, который управляет марионетками и «охотно играет роль провидения»[1181]. Это тайное Общество башни и его сети в совокупности и образуют мир, где разыгрывает свою роль Вильгельм, даже не подозревая об этом. И хотя окружающие, как правило, весьма удачно ему подыгрывали, ритуал посвящения в рыцари ордена разочаровывает Вильгельма. Выходит, что все судьбоносные события были подстроены и разыграны? «Значит, этими высокими символами и словами попросту играют?»[1182] – спрашивает он у одного из наставников. Этот вопрос можно переадресовать и автору. Что означают все эти закулисные механизмы?
Шиллер задает этот вопрос Гёте. Вначале он избегает этой темы, поскольку и сам, как автор романа о тайном обществе, слишком хорошо понимает, каким успехом пользуются подобные «скрытые механизмы» у публики и какую выгоду может извлечь из них писатель. «Я думаю, что Вы руководствовались здесь известной снисходительностью к слабостям публики»[1183], – пишет он Гёте.
Для Шиллера этот вопрос важен прежде всего потому, что затрагивает проблему свободы. Когда Вильгельм из мира театра переносится в благоразумный мир Лотарио, как именно это происходит? Можно ли это считать его заслугой, или тому способствовали внешние (влияние Общества башни) или внутренние обстоятельства (его добрый нрав)? Шиллер открыто заявляет, что, с его точки зрения, лучше было бы, если бы Вильгельм Мейстер действовал в романе как герой свободы, если бы повороты его судьбы определялись его личными целями и решениями. Он признает существование «здоровых и прекрасных натур»[1184], которые не нуждаются в какой бы то ни было морали, а просто в силу своих внутренних наклонностей выбирают правильный путь. Однако Вильгельма нельзя отнести к их числу до тех пор, пока его действия и решения направляются тайным обществом. Вводя этих закулисных персонажей, Гёте, по мнению Шиллера, лишает своего главного героя и свободы, и прирожденной красоты души, не нуждающейся в руководстве. В итоге от него остается лишь поистине жалкая фигура, которой повезло в жизни, ибо ей благоволит провидение в лице Общества башни.
В шиллеровской критике характера Вильгельма Мейстера порой проскальзывают его собственные неизжитые зависть и обида. Несколько лет назад он писал Кёрнеру: «Как легко был вознесен его гений судьбой, а я до этой самой минуты все еще должен бороться!»[1185] И разве Вильгельм Мейстер не такой же баловень судьбы, избавленный от необходимости бороться и потому не знающий, что такое свобода? Когда-то это чувство обиды было направлено на самого Гёте, теперь Шиллер научился любить совершенство, и порция побоев, предназначенная Гёте, обрушивается на героя его романа.
Не может смириться Шиллер и с тем, насколько небрежно Гёте реконструирует закулисные действия тайного общества. Совершенно очевидно, что он не воспринимает их манипуляции всерьез: «все виденное вами в башне, собственно, лишь наследие юношеского увлечения, которое поначалу почти всем посвященным внушало самые уважительные чувства, а ныне обычно вызывает лишь усмешку»[1186]. Вильгельм обретает необходимые способности не благодаря тайному обществу, но и не в силу своих свободных решений, а исключительно под влиянием своей изначально нравственной натуры. «Годы его учения пришли к концу» единственно и исключительно потому, что он стал отцом и был готов осознанно играть эту роль. Результатом его внутреннего роста стало своего рода укоренение в жизни: «Отныне он не смотрел на мир глазами перелетной птицы, уже не видел жилищем наскоро сложенный из веток шалаш, который засохнет, прежде чем его покинут. Все, что он замыслил насадить, должно произрасти для мальчика, а все, что он восстановит, должно быть рассчитано на много поколений. <…> с чувством отцовства он обрел и все добродетели гражданина»[1187].
Время от времени Гёте задавался вопросом, следует ли вообще завершать этот роман и не лучше было бы и дальше плести паутину его сюжета, оставляя финал открытым. Безусловно, хорошей концовкой могло бы стать поселение Вильгельма Мейстера с сыном и женой в собственном доме, но поскольку Вильгельм, к его же счастью, в конце концов отказывается от союза с холодной и деловитой Терезой, а Наталия остается для него по-прежнему недосягаемой, Гёте продолжает плести сюжетную нить – «почти бессознательно, точно лунатик». Вильгельм Мейстер, чьи годы учения, как мы только что узнали, подошли к концу, вновь собирается в дорогу, оставляя постоянное ради временного и незавершенного: «Решение удалиться, взять с собой ребенка и отвлечься мирскими делами прочно утвердилось в нем»[1188]. События принимают новый оборот. Теперь у Вильгельма появляется надежда связать свою судьбу с судьбой Наталии. До помолвки дело все же не доходит, и Вильгельма снова тянет через Альпы на юг. Впрочем, с тех пор как померкла память о Миньоне, утратил свое очарование и край лимонных рощ в цвету. Шиллер считает неудачным решение Гёте убрать из завершающей части романа эту вестницу юга и живое воплощение романтической тайны. Миньона умирает, а у Вильгельма нет других забот, кроме как вместе с врачом готовить ее тело к бальзамированию. Что это будет – мумия его тоски по умершей? Шиллера отталкивает эта непочтительная спешка: нужно учитывать сентиментальные потребности читателя и хотя бы немного погрустить. Гёте торопится угодить Шиллеру, и вот уже Вильгельм рыдает у Терезы на груди.
Шиллера это вполне устраивает, однако романтически настроенные критики остаются недовольны: они не готовы смириться с тем, что чудесное оказывается просто чудаковатым. В финале все иррациональное выметено со сцены, загадки разгаданы, а тайны раскрыты. История Миньоны и арфиста с их туманным прошлым (инцестом, суеверием и настоящим безумием) объясняется болезненной патологией. Для Новалиса финал романа – подтверждение того, что его автор и герои предают поэзию: «Эстетический атеизм – вот истинный дух этой книги»[1189]. Тема романа – не годы учения, а «паломничество к дворянскому титулу»[1190].
С этой точки зрения в фактической истории успеха Вильгельма Мейстера можно увидеть и историю ограничения и утраты – причем не только с позиции автора, но и с точки зрения героя, поскольку и сам Вильгельм, встретившись с Терезой, невольно ощущает и осознает, что он многое потерял: «Раньше, когда я жил без цели и плана, вел легкую, даже легкомысленную жизнь, дружба, любовь, увлечение и доверие шли мне навстречу с распростертыми объятьями, даже стремились ко мне; теперь же, когда пора принимать жизнь всерьез, фортуна, как видно, намерена отнестись ко мне по-иному»[1191]. В то же время в романе немало указаний на то, что история Вильгельма – это история успеха и подлинной самореализации, хотя бы потому, что проза ближе к здравому смыслу, чем поэзия. Как бы то ни было, все в целом погружено в своеобразный сумрак неоднозначности. У Гёте были свои причины не поддаваться на уговоры Шиллера и внести в заключительную часть бóльшую ясность: «Нет никакого сомнения в том, что внешние, то есть выраженные мною итоги гораздо более ограниченны, чем содержание романа»[1192]. По всей видимости, более широкое «содержание романа» – это поэтическая среда, где прозаическая карьера Вильгельма Мейстера видится читателю как «ограниченный» результат. В этом смысле дух и смысл этого произведения отнюдь не сводятся к паломничеству к дворянскому титулу.
Если бы отдельные главы романа были опубликованы в «Орах», как того хотел Шиллер, это вряд ли помогло спасти журнал от медленного угасания. Непосредственно после выхода в печать «Вильгельм Мейстер» – роман, который впоследствии положил начало новой эпохи в литературе, – не произвел большого впечатления на публику. Широкая аудитория, ожидавшая бурных страстей в духе «Юного Вертера», была разочарована и сочла его скучным. Философ Кристиан Гарве шутил, что уж если Марианна, возлюбленная Вильгельма, засыпает, слушая его рассказ, то как мог автор понадеяться на то, что и на влюбленного в него читателя эта история не нагонит сон. Как пишет сам Гёте в письме Шиллеру, в своем романе он решил воздержаться от того, чтобы «подлить побольше воды в рассуждения»[1193], однако для читающей публики «воды» и без того оказалось более чем достаточно. Эти бесконечные споры о боге, мире и театре! Кто не впадал от них в скуку, тот возмущался безнравственностью актерской среды, описанию которой посвящена бóльшая часть романа. Шарлотта фон Штейн писала своему сыну: «К слову, все его женщины в романе отличаются непристойным поведением, а там, где он изредка обнаруживает в человеческой натуре благородные чувства, он всякий раз измазывает все нечистотами, чтобы не оставить ничего божественного в человеческой природе»[1194]. «Признания прекрасной души», составляющие содержание шестой книги и дающие достаточный материал для размышлений о божественном, тоже не удовлетворили взыскательную Шарлотту. Подобным религиозным назиданиям со стороны бывшего возлюбленного она просто-напросто не верила и подозревала, что соответствующую главу он включил в роман лишь потому, «что и за эти страницы тоже платят»[1195].
Впрочем, находились и те, кто читал роман исключительно ради «прекрасной души», а остальные книги сжигал по причине их безнравственности. Зять Гёте Шлоссер не зашел так далеко в своем возмущении, но и он отмечал в письме одному из родственников: «Не могу не злиться на то, что этой чистой душе Гёте отводит место в своем борделе, который может служить приютом разве что для бездомного сброда»[1196].
«Оры» должны были выживать без «Вильгельма Мейстера», но им недолго удалось продержаться на плаву. После того как Шиллер поссорился с братьями Шлегель, в первую очередь с Августом, исправно поставлявшим материал для журнала, «Оры» лишились одной из важнейших опор. Фихте, Гердер, Гумбольдт, Гарве, Бюргер и даже Кант обещали что-нибудь написать для журнала, но либо не присылали ничего, либо ограничивались малозначительными статьями. Авторский вклад Гёте между тем был довольно существенным. После «Разговоров немецких беженцев» и «Римских элегий» он опубликовал в нескольких номерах «Ор», вышедших в свет в 1796 году, свой перевод жизнеописания Челлини. После этого и он, впрочем, уже ничего не писал для журнала. «Оры» просуществовали еще полтора года, однако от прежних амбиций издателей уже ничего не осталось. И тогда пробил час женщин. Сестре жены Шиллера Каролине фон Вольцоген, Луизе Брахман, Фридерике Брун, Амалии фон Имхоф, Софи Меро и Элизе фон Рекке – всем этим писательницам «Оры» дали возможность представить свои произведения на суд публики. Гёте не без иронии говорит о том, что журнал вступил в «женскую пору существования»[1197]. 26 января 1798 года Шиллер сообщает другу о неминуемой скорой кончине «Ор», под эгидой которых начиналась их дружба. «Нам, само собой разумеется, не нужны никакие объявления по случаю прекращения “Ор”»[1198]. В самом деле? Полушутя, полувсерьез этот знаток драматических эффектов добавляет: «Впрочем, мы могли бы поместить в этом [последнем] номере какую-нибудь безумную политико-религиозную статью, которая повлекла бы за собой запрещение “Ор”, и если у Вас есть таковая на примете, то место для нее еще найдется»[1199].
У Гёте, по-видимому, подходящего материала не нашлось, и Шиллер уже не возвращался к этому вопросу. «Оры» почили с миром.
Глава двадцать третья