Книги

Гёте. Жизнь как произведение искусства

22
18
20
22
24
26
28
30

«Герман и Доротея». Жить, невзирая на историю. В поисках почвы под ногами. Кладоискатель. Лето баллад. Возвращение на «туманный путь». Работа над «Фаустом». Приготовления к путешествию. Аутодафе. Эпизод с Гёльдерлином. Третье путешествие в Швейцарию. Страх перед «эмпирической широтой мира» и его преодоление

Литературная ссора может, подобно грозе, иметь очищающее воздействие. Она способна положить начало новому этапу отношений, хотя нередко заядлые спорщики отказываются признавать правоту другого. Таким нужно дать возможность выплеснуть свой яд, потому что иначе они и вовсе никогда не оставят тебя в покое. «…каждый, кто хоть сколько-нибудь претендует на посмертную славу, должен вынудить своих современников высказывать все то, что у них накопилось против него in petto[1200]. Впечатление от этого он всегда сумеет изгладить самим своим существованием, своей жизнью и трудами»[1201]. В те дни, когда Гёте пишет об этом Шиллеру, у него уже готовы первые три песни эпической поэмы «Герман и Доротея» – произведения, которое имело наибольший, после «Страданий юного Вертера», успех у публики и поэтому вполне годилось для того, чтобы окончательно «изгладить впечатление» от злых нападок на современников.

Материал для этого эпоса Гёте тремя годами ранее обнаружил в одной из хроник изгнания протестантов из Зальцбурга в 1731 году. Эта была история юноши, который помог оказавшейся в беде девушке и избрал ее своей невестой, поборов и собственную робость, и сопротивление отца. Этот сюжет нетипичного избрания супруги Гёте переносит в настоящее время, где бушуют революционные войны, а по дорогам тянутся бесконечные вереницы беженцев. Он использует некоторые детали из хроники, например, заблуждение девушки, думавшей поначалу, что ее берут в дом на роль прислуги. Как и в «Разговорах немецких беженцев», в новом эпосе люди спасаются от наступающих французских войск, покидая левый берег Рейна. Они проходят мимо селений, не тронутых войной. К дороге стекаются любопытные и готовые помочь местные жители – среди них и Герман, порядочный и работящий, но очень скромный сын хозяина таверны «Золотой лев». Он замечает среди беженцев красивую молодую женщину, Доротею: ее положение незавидно, но она спешит помочь другим, проявляя при этом трогательную заботу. Герман влюбляется. Отец считает его слишком робким; он недоволен тем, что сын «лишен самолюбья» и не хочет «расти»[1202]. Услышав эти упреки, обиженный сын уходит прочь. Мать следует за ним и находит его на окраине сада, где он сидит под деревом с глазами, полными слез. Он высказывает желание идти добровольцем на войну, однако мать его отговаривает и убеждает смелее бороться за девушку, которую он выбрал себе в невесты. Мать с сыном возвращаются к компании соседей, которые не торопятся расходиться по домам. Именно мать открыто говорит о выборе Германа, чем снова вызывает гнев отца: тот не допустит, чтобы сын привел в дом девушку из числа бедных скитальцев. Мать, однако, умело берется за дело, и сопротивление отца ослабевает. Аптекаря и пастора отправляют разузнать, достойна ли девушка, избранная Германом в невесты. В лагере беженцев они слышат о ней только хорошее, в частности, узнают, что Доротея с оружием в руках защищала вверенных ей детей от мародеров. Герман мог бы уже сейчас сделать девушке предложение, но из-за своей робости он не решается развеять ее заблуждение, будто ее нанимают в прислуги. Когда Доротея видит, что с ней обращаются как с невестой, она воспринимает это как издевку. Наконец, к всеобщей радости, недоразумение разрешается, Герман и Доротея признаются друг другу в любви, а отец благословляет их союз. Первый жених Доротеи – борец за свободу – расстался с жизнью на гильотине в Париже, и теперь она находит утешение в объятьях Германа. Но она все еще дрожит, вспоминая этот водоворот истории:

…Мореходу, вступившему на берег, мнится,Будто под ним и земля продолжает еще колыхаться[1203].

Герман же, «благородным волненьем согретый» и в одночасье возмужавший, произносит свою патетическую речь:

Тем неразрывней да будет теперь при смятенье всеобщемНаш, Доротея, союз! И верно и крепко мы будемДруг за друга держаться, добро отстаивать наше[1204].

Идиллический сюжет избрания невесты в нелегкие времена – можно ли превратить эту историю в эпос, как он известен нам со времен Гомера? Гёте берется за эту едва выполнимую задачу. Он хочет доказать, что для создания великого произведения великие темы не нужны. Написанная годом ранее шиллеровская «Прогулка» заканчивается словами: «Видишь – сияет светло солнце Гомера и нам!»[1205] Подтверждением тому, что солнце Гомера и в самом деле продолжает сиять, должна была послужить поэма «Герман и Доротея».

Так совпало, что как раз в это время высоко ценимый Гёте филолог-античник Фридрих Август Вольф опубликовал результаты своих исследований, согласно которым гомеровский эпос не был создан одним-единственным автором, а представлял собой собрание песен нескольких разных авторов. Гомера в истории не существовало – существовали лишь гомериды. Уже в который раз неутомимое трудолюбие филологов низводило великое к малому, а Гёте терпеть не мог, когда нечто целое дробили на множество мелких частей. Он усматривал в этом бессознательную враждебность и зависть к великому и возвышенному. Принижение, умаление, сглаживание, уравнение – все это в его глазах соответствовало новому духу демократии. С другой стороны, в данном случае в этой ситуации было и одно безусловное преимущество: мериться силами с Гомером вряд ли кто-нибудь захочет, другое дело – состязаться с гомеридами. И он решил воспользоваться этой историей по развенчанию Гомера и выступить в роли гомерида. Фосс в своей «Луизе» уже попытался создать эпическую поэму в духе Гомера на материале бюргерской идиллии – Гёте хочет превзойти Фосса. Как он пишет Шиллеру в середине 1796 года, он приступил к работе над своим эпосом просто потому, «что должен был сделать что-то подобное»[1206]. Впоследствии это выражение, по всей видимости, показалось ему слишком просторечным, и он вычеркнул его из готовящейся к публикации переписки с Шиллером.

В самом произведении нетрудно заметить то удовольствие, с каким Гёте наряжает в гомеровские одежды отношения и характеры современных ему бюргеров. Вот они призывают на помощь муз, хотя вместо Ахилла и Гектора устроить сватовство помогают аптекари и крестьяне; вот разморенные послеполуденным солнцем старожилы городка сидят на площади перед таверной, словно жители Олимпа; холерик-отец своими перепадами настроения отдаленно напоминает вспыльчивого Зевса, а пастор – умиротворенного Тиресия; Герман гонит своих резвых коней к дому, подобно Ахиллу, а когда они с Доротеей идут пешком по саду, «девушке быть опорой надежной Герман старался»[1207], что вполне объяснимо, ибо Доротея подвернула ногу. Эта прелестная девушка ничем не уступает Елене. На каждом шагу в знакомом мирке немецкого поселения читатель сталкивается с великим миром Гомера. Близкое и родное озаряется светом прошлого, и далекая античность становится ближе. Гёте играет с классической древностью, демонстрируя иронию вместо привычного благоговения.

Работа над поэмой шла легко, и радость творчества ни на минуту не покидала его. Шиллер не уставал удивляться этой особенности Гёте и писал Иоганну Генриху Мейеру: «В то время как нам, чтобы со временем создать нечто сносное, приходится с огромным трудом собирать и выверять материал, ему достаточно лишь слегка потрясти дерево, и вот уже к его ногам падают самые прекрасные спелые плоды. Невероятно, с какой легкостью он пожинает теперь плоды своей разумно устроенной жизни и постоянного самообразования»[1208].

Гёте пожинал лучшие плоды не только в том, что касалось легкости в работе. Он был почти уверен, что этим своим произведением угодит вкусу публики, а значит, можно было рассчитывать и на коммерческий успех. Издателя и книготорговца Иоганна Фридриха Фивега он немало смутил своими условиями сделки. Свои пожелания в отношении гонорара Гёте отправил ему в запечатанном конверте, указав, что, если издатель предложит меньше, сделка не состоится, а если больше, то заплатит лишь сумму, требуемую Гёте. Гёте хотелось узнать, во сколько его оценивает издатель и в какой степени его оценка совпадает с представлениями самого Гёте. Между тем требуемый им гонорар нельзя было назвать скромным: тысяча талеров золотом – в двадцать раз больше суммы, которую в то же самое время Гёльдерлин получил от Котты за своего «Гипериона». Фивег предложил в точности ту сумму, какую Гёте указал в своем запечатанном конверте, получил от него поэму и сам неплохо заработал благодаря специальным и подарочным изданиям. В среде образованной буржуазии эта книжка пользовалась популярностью в качестве свадебного подарка. «В “Германе и Доротее”, – писал Гёте Шиллеру в начале 1798 года, – я наконец-то угодил вкусам немцев в том, что касается материала, так что теперь они удовлетворены в высшей степени»[1209]. Впрочем, поэма нравилась не только немцам, но и самому Гёте. Даже много лет спустя, перечитывая для себя или декламируя ее песни, он, по его собственному признанию, неизменно испытывал «большое волнение»[1210].

В последней песне Доротея вспоминает о своем первом женихе, борце за свободу, погибшем в революционном Париже, и произносит его патетическое духовное завещание, которое он оставил ей перед смертью. Эти строки, написанные весной 1797 года, показывают, насколько далеко ушел Гёте от своего полемического неприятия революции. Теперь он начинает видеть в революции нечто другое – фатальную силу стихии, землетрясение, не оставляющее после себя камня на камне, человеческо-сверхчеловеческое природное явление, разрывающее все вокруг и соединяющее все по-новому:

…ибо нынче на светеВсе пошатнулось и, мнится, готово на части распасться.Рушатся наисильнейших держав вековые устои.Древних владений лишен господин старинный, и с другомДруг разлучен, так пускай и любовь расстается с любовью.<…>Прав, кто сказал: «Человек на земле – злополучный пришелец».Больше пришельцем теперь, чем когда-либо, сделался каждый.Cтали не нашими земли, сокровища прочь уплывают,Золото и серебро меняют чекан стародавний,Все в небывалом движенье, как будто бы впрямь мирозданьеВ хаос желает вернуться, чтоб в облике новом воспрянуть[1211].

В те дни, когда Гёте писал эти строки о «землях», ставших «не нашими», и о перековке «золота и серебра», он подумывал о том, чтобы самому стать землевладельцем. По его расчетам, революционные войны должны были привести к инфляции, и он готов был влезть в долги в надежде, что инфляция существенно сократит их бремя. Именно в «дни потрясений» и «смятений всеобщих»[1212] Гёте ищет твердую почву под ногами. Его внимание привлекает поместье в Оберроссле в 18 километрах к северо-востоку от Веймара, недалеко от Оссманштедта, где не так давно купил земли Виланд. В 1796 году это поместье было выставлено на продажу с публичных торгов, и весной 1797 года Гёте, казалось бы, уже выиграл торги. Однако процедура покупки затянулась еще на год, и лишь в марте 1798 года он наконец приобрел имение за 13 125 талеров, после чего незамедлительно сдал его в аренду, а через пять лет, с немалым трудом и даже с небольшими потерями, продал его, испытав при этом огромное облегчение.

20 мая 1797 года, когда вопрос с приобретением имения в Оберроссле еще не был окончательно решен, Гёте за 100 талеров купил билет гамбургской лотереи, где главным выигрышем было имение в Силезии. Чем не способ стать землевладельцем? Однако с выигрышем ничего не вышло, хотя номер заказанного им лотерейного билета был тщательно продуман и представлял собой результат определенных арифметических действий с датой рождения Шиллера и его собственной датой рождения. Через три дня, 23 мая 1797 года, он отправил Шиллеру первую балладу из цикла, который должен был быть опубликован в «Альманахе муз» в следующем году. Баллада называлась «Кладоискатель». Шиллер, которому было известно об участии Гёте в лотерее, дружески намекает на очевидную взаимосвязь: «К тому же эта маленькая вещица позабавила меня тем, что позволила увидеть, в какой именно духовной атмосфере Вы находились»[1213].

И суму, и тяжесть горяНа себе влачил я годы.Бедность – нет страшней невзгоды,Злато мне всего милей![1214]

Так начинается баллада. Все проверенные средства идут в ход – магический круг, подпись кровью, сожжение костей и кореньев, но ничто не помогает обнаружить сундук с сокровищами или золотую жилу. Вместо этого в сиянии света посреди ночи появляется прекрасный юноша с посланием, которое в равной мере может быть адресовано и кладоискателю, и участнику лотереи:

Пей из кубка жизни ясной,И постигнешь поученье,И не станешь в нетерпеньеО сокровищах скорбеть.Позабудешь труд напрасный!Дни – заботам! Смех – досугу!Пот – неделям! Праздник – другу! —Будь твоим заклятьем впредь[1215].

С «Кладоискателя» началось благородное состязание в сочинении баллад. Шиллеру оно давалось легко. Одну за другой он написал такие баллады, как «Ныряльщик», «Порука» и «Ивиковы журавли» – пожалуй, лучшую из всех своих баллад, впоследствии воспринимавшуюся в качестве народной. Гёте уступил Шиллеру идею и сюжет этой баллады – удивительную историю молодого певца Ивика, убитого по пути в Коринф, куда он шел на состязание певцов. Единственные свидетели этого убийства – пролетающие мимо журавли. Они появляются на состязании, и один из убийц, узрев их стаю над театром, невольно выдает себя. Гёте, которому хотелось, чтобы «все события развивались совершенно естественным образом», предпочел бы более развернутую сцену разоблачения убийц, однако Шиллер всегда делал ставку на эффект неожиданности. И в этот раз он заслужил безусловное одобрение друга.

Шиллеровские баллады казались Гёте совершенным воплощением идеи повествовательного стихотворения. Свой собственный вклад в это лето баллад, и прежде всего «Коринфскую невесту» и «Бога и баядеру», он считал не вполне соответствующим этому жанру. Слишком много было в его балладах тайны и слишком мало однозначной морали. В «Коринфской невесте» сюжет строится вокруг приезда некого юноши из Афин в гости к дружественной семье в Коринф. Дочка хозяев обещана ему в невесты. Юноша оказывается в чужом и непонятном мире, поскольку прежде хорошо знакомая ему семья приняла христианство. Такое начало не предвещает ничего хорошего:

Где за веру спор,Там, как ветром сор,И любовь, и дружба сметены![1216]

Дочь отдали в монастырь, где она умерла от горя. Юноша этого не знает. Ночью в темноте ему является девушка и остается с ним до утра. На рассвете, когда в комнату врывается мать, все становится ясно: это – умершая дочь, которая не может покинуть этот мир и тянет за собой в царство смерти приехавшего к ней жениха. Она хочет, чтобы ее сожгли вместе с ним:

Так из дыма тьмыВ пламе, в искрах мыК нашим древним полетим богам![1217]

Перед этим звучит волнующая жалоба о гибели старых богов, более благосклонных к Эросу, – по сути, жалоба на монотеистическое расколдовывание мира:

И богов веселых рой родимыйНовой веры сила изгнала,И теперь царит один незримый,Одному распятому хвала![1218]

Эти строки перекликаются с элегией Шиллера «Боги Греции»:

Все цветы исчезли, облетаяВ жутком вихре северных ветров;Одного из всех обогащая,Должен был погибнуть мир богов[1219].

Гёте в шутку называл «Коринфскую невесту» своим «вампирским стихотворением». Когда в 1798 году баллады этого лета были опубликованы в «Альманахе муз», публика с восторгом приняла почти все, но особенно те, что были написаны Шиллером. Вокруг «Коринфской невесты» разгорелись жаркие споры. «Ни в чем мнения не разделились столь сильно, как по поводу гётевской “Коринфской невесты”, – писал Бёттигер, – и если одни называют ее омерзительнейшей из всех бордельных сцен и возмущаются осквернением христианства, то другие находят ее самым совершенным стихотворением Гёте»[1220].

«Бордельные сцены» строгие критики уже обнаруживали и в «Вильгельме Мейстере», и в «Римских элегиях». Гёте вряд ли сильно расстраивался по этому поводу. Лично он извлек из этого балладного лета еще одну безусловную выгоду: работа над балладами послужила для него поводом вновь прикоснуться к наброскам и заметкам к «Фаусту». «На этот мглистый и туманный путь меня вернули наши занятия балладами»[1221], – пишет он Шиллеру.