Книги

Этажи

22
18
20
22
24
26
28
30

Забирал меня из детского сада папа. Иногда он задерживался в своей больнице, и вздорные воспитательницы злобно скрежетали зубами, вынужденные торчать на работе из-за меня да еще пары бедолаг – таких же сопливых балбесов, дожидавшихся родителей. А ведь можно было успеть к началу бразильского сериала! Выказать свое недовольство отцу они боялись. Зато с упоением пилили, тиранили нас, «провинившихся» малышей, весь следующий день, грозя нам всевозможными карами, которые только удавалось втиснуть им в прокрустово ложе приличий.

А отводила меня в садик мама. Собирался я тогда неспешно, с упоением ловил ворон – я вообще всё делал размеренно (не то что сейчас – издерганный неврастеник!). Кое с чем я не мог справиться самостоятельно (например, плохо завязывал шнурки), и мама раздражалась еще пуще. Понимая, что опаздывает на работу, она начинала выходить из себя. Но вот я уже в теплой куртке, в шапке, перевязанный шарфом – надут, как бурдюк. Вроде бы готов, но не тут-то было: я вдруг почувствовал, что в левом ботинке мне что-то мешается, как будто трет ногу. Пожаловался маме, но она не хотела меня слушать – лишь оправила мне педантично куртку, хлопнула по груди, чтобы выпустить из складок одежды воздух, и предложила не выдумывать.

Но я настаивал. Глаза мои были на мокром месте. Тут-то мамино терпение и лопнуло. В таких случаях она, по традиции, прибегала к самому сильному, испытанному средству – стращала меня фамилией своего начальника, грязной, перепачканной, угрожающей, как кочерга. А ведь у него и вправду была такая фамилия – Кочерга. Нелепица какая-то, да? «Кочерга убьет меня!» – восклицала мама в сердцах. Мне стало стыдно за мою поистине преступную медлительность, страшно – за любимую, бедную, несчастную маму. Ее убьют кочергой, и всё из-за меня – копуши, недотепы и раззявы!

Вечером все мы встретились дома. Отец забрал меня не поздно, мама, к моему облегчению, благополучно избежала страшной участи. В облаках она, впрочем, не витала, а сразу по возвращении начинала подготовку к следующему дню – заботливо протирала и свою, и нашу обувь. Поборница чистоты, она всегда делала это заранее.

Засунув руки в мой левый ботинок, мама обнаружила там небольшой полупустой тюбик с кремом для придания обуви лоска. Оказалось, прошлым вечером она его туда уронила и именно он мне и досаждал. И я ничего не смог с этим поделать! Не привыкший к самостоятельности, ребенок не из догадливых, я беспомощно и стоически терпел – так и проковылял с ним весь день.

Поняв, как мне было плохо, мама расстроилась и умилилась. Прослезившись, она, как обычно, стала корить себя за несдержанность, чрезмерную эмоциональность. «Вот и ты вспыльчивый, но отходчивый. Совсем, как я», – твердила она мне с любовью. Сменив гнев на милость, причитая, она и тискала меня, и нежно гладила по голове.

Рассказала эту трогательную и поучительную историю папе. Тот посмеялся. Он до сих пор вспоминает ее с юмором, когда – в редких случаях – предается ностальгии, и с иронией, когда – чаще – хочет поддеть, поддразнить маму.

В детский садик со мной ходили две армянские девочки – Рипсимэ и Маринэ. Как часто бывает, при несомненном – и в то же время неуловимом – сходстве черт лица характерами сестры являли собой едва ли не полную противоположность. Маринэ – если не ошибаюсь, она была младшей, – была шустрой, озорной, задиристой; старшая Рипсимэ – тихой, молчаливой, покладистой. Маринэ была вся острая, костистая, вертлявая; Рипсимэ, напротив, мягкая, пушистая, степенная. При этом, замечу, не менее стройная; теперь мне страшно подумать, что с годами – знаю, что такое случается, – она могла сделаться тучной…

Не скажу, что на фоне сестры Маринэ казалась такой уж дурнушкой, но Рипсимэ-то уж точно была красавицей. Изысканная, сочная, с пышными черными волосами, с сахарно-воздушными щеками и губами, словно из свежей и сладкой пастилы, – такой запомнили ее мои восторженные детские глаза, а воображение наверняка еще и приукрасило.

Словом, Рипсимэ покорила меня своим обаянием.

Мы были такими неимоверно маленькими, почти, кажется, бессознательными созданиями – словно едва прозревшие котята; мы были беспомощны, мы слабо представляли, в каком новом мире мы очутились. Мне запомнилось, как эта юная, прекрасная девочка гуляла по молодой весенней траве у веранды – почти всегда в гордом одиночестве, вдали от воспитательниц, сестры и других детей, игравших, веселившихся, бесновавшихся.

Очаровательная Рипсимэ! Как много думал я о ней и как стеснялся заговорить, познакомиться с ней (как сказали бы взрослые)… Мне казалось, что я ее не достоин, боялся, что она на меня даже не посмотрит. Долгое время я не решался нарушить ее покой и подойти. Но цвели яблони – и, наконец, я сорвал эти белые, наполненные негой лепестки. Другой на моем месте – мальчик более смелый, уверенный в себе – преподнес бы этот подарок галантно, с сознанием собственного достоинства; пусть со значительной скидкой на малый возраст. А заодно – признался бы девочке в любви. У меня же вышло нечто невразумительное: сгорая от стыда, я промямлил:

– Держи! Это тебе!

Держи, мол, и всё! Ходульный буратинка, я тут же отскочил на пяток шагов в сторону. Рипсимэ приняла мой цветок – он ей безумно подошел, – и, кажется, даже улыбнулась. Впрочем, разобраться в ее реакции я толком не успел; не говоря уж про чувства. После этого несколько дней, перепуганный, я держался от нее на почтительном расстоянии.

Горе мне, стеснительному, нелюдимому, не умеющему общаться! На этом любовная история и закончилась, едва начавшись. Никакой дружбы с Рипсимэ у меня, конечно, не получилось. Наверное, с тех самых пор всё у меня в этом деле и пошло наперекосяк.

Детский садик позади – я уже в начальной школе. Мой друг Алеша, понаблюдав за тем, как активно я и другие мальчишки, – а сам-то он в первых рядах, – заигрывают с девчонками, как-то нагло улыбнулся и пригрозил пальчиком:

– Рановато еще!

Я возмутился: мне казалось, что вовсе не рано. Алешины слова я воспринял болезненно – как личное оскорбление. И в пику ему, состроив из себя уже вполне взрослого, серьезного человека, планирующего свое будущее, ставящего перед собой четкие цели и, главное, неизменно их достигающего, я заявил:

– Как только мне исполнится восемнадцать – сразу женюсь!

Сказал как отрезал. А смысл моего безапелляционного заявления сводился к следующему: лишь несовершенное законодательство, разрешающее вступать в брак только с восемнадцати лет, не позволяет мне сделать этого раньше. А так, будь моя воля… И то, что отбоя от девочек, каждая из которых мечтает стать моей женой, у меня нет и не будет, я тоже подразумевал. Материальный фактор в моих расчетах не значился. Зачем именно нужно жениться (не просто же потому, что хочется!), что должно этому предшествовать, что за этим следовать – обо всем этом я имел представления самые смутные, и если бы меня об этом спросили, меня с легкостью поставили бы в тупик. Но женатыми были мои родители и вообще большинство взрослых, а значит, так нужно, так солидно, так до́лжно.