Поднялись, поблагодарили за теплый прием, ароматный чай, условились встретиться завтра. Урусова запросто, по-домашнему, чмокнула гостий в щеку — три раза. Отчего три? У старушки был готов ответ: оттого что три есть знак триединства, число это счастливое, и Бог троицу любит, и щеголи в России ездят на тройках, а крестьяне «на три стороны кланяются», когда помещик дает им вольную. Но Анна заметила, что у семейства была особая связь с этой цифрой. Урусовы, словно в русской сказке, родили трех дочерей, трех московских граций. У них было шестеро сыновей — то есть два раза по три. За столом в этот вечер сидело трое Урусовых. На руке Софьи она заметила три кольца, три василька украшали ее куафюру…
Попрощавшись с хозяевами, подруги медленно поднимались к себе в номера, на третий (как забавно) этаж. Анна была словно во сне. Сегодня она влюбилась, бездумно, глубоко, непоправимо, безответно, в русскую балованную княгиню, в замужнюю даму, в ее величество невозможность. Влюбилась как гимназистка — нет, втрескалась по уши, как уличный пацан, в мираж, в призрачный профиль за переплетом барского окна. Подруги поднимались, не говоря друг другу ни слова. Анне было стыдно и сладко. Молчание Энн было полно слез. Она все понимала.
«
Как Анне хотелось видеть ее. Это было похоже на жажду. Пока Софья живет у Говард, они должны непременно встречаться — каждый день, каждый миг. Пусть думают что угодно. К черту приличия.
Четвертого ноября Анна вновь была у Софьи. И 5 ноября тоже. В тот вечер у нее сидели обе сестры — Мария и младшая Наталья, супруга графа Ипполита Кутайсова. Но боже, какими бледными, пресными они казались рядом с Софьей: у Марии были разноцветные глаза, пухлые губы, нос пуговкой, в Наталье сквозило мещанство. Пока Софья играла с Анной в тайную игру, ловила острые взгляды и улыбалась глазами, они мило толковали о семьях, гостях, литературе, об Англии. «
Княжна, опытная сердцеедка, чувствовала необычную природу Анны, ловко избегала опасных tête-à-tête и пряталась за гостями — то послушной дочкой сидела возле дремавшей мамаши, то приглашала сестер, то спесивых подруг. Подруги у Венеры были как на подбор немощные, бесцветные или откровенно некрасивые. Ольга Долгорукова, молодая жена князя-камергера, вечно болела: «
О. А. Долгорукова. Портрет неизвестного художника. 1830-е гг.
Другая близкая подруга, Софья Тимирязева, жена астраханского губернатора, лицом мила, но ростом — гренадер. Ехидный Пушкин однажды ей заметил: «Ах, Софья Федоровна, как посмотрю я на ваш рост, так мне все кажется, что судьба меня, как лавочник, обмерила». Не столь остроумная, Листер была, однако, точнее в деталях: «
С. Ф. Тимирязева. 1860-е гг.
Подруги Радзивилл выгодно оттеняли ее зимнюю красоту и защищали от неожиданных признаний. Листер это поняла. И не настаивала. Ей было достаточно видеть Венеру, тихо пить синеву ее глаз, незаметно скользить взглядом по плечам и стану в тугом корсаже, украдкой любоваться нежнейшими ухоженными руками, пухлыми пальчиками в золотых пошлых кольцах, капризным абрисом губ, разлетом неярких бровей. В ней было много от античной богини и петербургской царицы. Но проскальзывало и мещанство — она обожала сладости и драгоценности, смаковала сплетни, а те, что не умещались в один вечерний разговор, складывала в базарную котомку памяти, про запас. Она возбуждающе кокетничала, словно балованная купеческая дочка, желала нравиться решительно всем — и мужчинам и женщинам. И весьма интересовалась такими «куриозами натуры», как мадам Листер. Приглашая к себе, Венера словно бы запирала ее в миниатюрную клетку, и, пока йоркширская диковинка хохлилась, порхала и щебетала, княгиня, окруженная гостями, от души ею забавлялась.
Тринадцатого ноября она вновь позвала к себе, в свою «клетку» и, конечно же, предусмотрительно пригласила подругу Ольгу Долгорукову и старую строгую английскую деву, компаньонку матушки. На круглом столе накрыли чай с десертом — домашним печеньем, рыночными плюшками и шотландским шортбредом, неловким комплиментом английским гостьям.
Разговор не клеился. Старая британская дева дулась из угла — в хмуром платье и туманной шали она походила на сытую мышь. Энн было неуютно от напряженной тишины и от Радзивилл, которую она уже зло ревновала к Анне. Княгиня Долгорукова кашляла и нудила — она опять простыла, московский климат не для ее слабых легких, и ей так хочется обратно, в благословенный Баден-Баден, подальше от русских холодов и вообще от России. Но ее никто не поддержал. Разговор зажегся и потух.
«А что, если нам закурить? — предложила Радзивилл. — Несомненно, нам надо закурить». Гостьи переглянулись. Старая английская дева пискнула и спряталась с головой в серый туманный пух шали. Энн поджала губы, ей не понравилась эта идея. Но Анна оживилась — она умела курить красиво, по-мужски, и любила этим похвастать.
Из бархатной мути кабинета княгиня вытащила короб-хумидор французской работы, из палисандра медово-янтарного оттенка, на лиственных ножках, с игривыми виньетками на боковинах и позолоченной накладкой на крышке — римской буквой N в дубовом венке. Это была приятная память о Бонапарте — трофей семьи Урусовых. Бывший владелец, какой-то отчаянный наполеоновский генерал, бросил его в Москве во время отступления. Софья повернула ключик с желтой кистью, откинула крышку — приятно пахнуло сухой землей и прелыми осенними листьями. Внутри, словно игрушечные солдаты, ровными рядами лежали аппетитные плотные шоколадно-коричневые гаванские сигары. Верхние были с отсеченными головками — Радзивилл их приготовила заранее. Она выхватила одну. Ольга и Анна тоже вытянули по сигаре и уютно расселись за столиком. Мышь-англичанка и Энн отказались, ретировались на диван и вынужденно забурчали о погоде.
Софья легонько повертела, помяла в руках сигару-парехос и, приблизив к свече, стала медленно водить, словно смычком. Анна сорвалась на комплимент — она не думала, что русские дамы столь тонко разбираются в искусстве курения. Княгиня улыбнулась — она жила в Зимнем дворце, состояла фрейлиной при императрице, а там, при дворе, все любят пахитосы и сигары: «C’est très à la mode»[11]. И даже император иногда балуется, тайком от супруги.
Они разогревали сигары над огнем, и комната наполнялась сладковатыми землисто-лесными округлыми маслянистыми запахами — запахами пламенеющего кубинского солнца, теплых прелых деревьев, пряной лиственной пыли, сладкой сухой соломы, горького кофе, мускуса, остро-кислого пота горячих крестьянских тел. Софья поднесла сигару к носу и, прикрыв глаза, втянула пьянящие теплые запахи, пробужденные пламенем. Пощекотав брюхо хумидора, выдвинула ящичек, выбрала лучину и зажгла ее от свечи. Немного помяла парехос пальцами и воткнула в рот — неумело, по-детски, будто конфету. Лучина горела, опаляя ножку, алая пенка вскипала и вновь потухала, как недавний натянутый разговор. Софья смешно втягивала щеки, чмокала губами, как в неумелом поцелуе, но чертова сигара не хотела разгораться. Княгиня закашлялась и улыбнулась с легкой досадой — ладно, она сдается, она это не слишком умеет.
Настал черед Анны. Приняв из рук Венеры парехос, она поднесла к ней лучину и стала аккуратно вращать. Мягкие огненные языки легко щекотали аппетитную табачную губку, вожделенно облизывали ножку, оставляя темные подпалины. Послушная плоть зарумянилась, воспалилась, вкусно затрещала, вокруг ножки обозначилось бело-пыльное кольцо свежего пепла, и сигара наконец ожила, задымилась, задышала, стала отдавать свои пьянящие сочные солнечные густые ароматы. Анна передала ее в руки зачарованной молчащей Софьи и предупредила — нужно курить не затягиваясь, смаковать сигару, словно доброе породистое вино, — держать дым во рту, катать его, чувствовать нёбом и языком густую ароматную плоть. «Невероятно эротический опыт, не правда ли?» — и она глубоко взглянула в глаза Софьи, в которых танцевали острые алые искры разгоравшегося интереса.
Потом Листер проделала тот же фокус для Ольги Долгорукой и после быстро закурила сама, крепко, по-военному закусив сигару и опалив ее пару раз лучиной.
Подали кофе и портвейн. Дамы откинулись в мягкие кресла. Разговор полился. Анна слышала от кого-то, что русские аристократы любят прикуривать от ассигнаций: «Это правда?» Софья рассмеялась: «Это старая добрая традиция». Она лично знала пару-тройку столичных щеголей, прожигавших состояния — в буквальном смысле. Слыхала от родителей о князе Александре Голицыне — тот транжирил деньги, мучил несчастную супругу, Марию Вяземскую, кутил на широкую ногу. Все его называли Cosa rara — Куриозом. На его шумных пирушках особым угощением были трубки с чубуками, набитые лучшим турецким табаком. Князь бросал на стол пачку сторублевых ассигнаций, скручивал одну, поджигал и медленно-медленно раскуривал ею трубку. Если гостей была сотня, то в тот вечер прогорали сто тысяч рублей. Красивая гусарская потеха увлекла других щеголей. И вероятно, вскоре молодое русское дворянство обанкротилось бы, но, к счастью, вышло постановление о запрете курения в салонах и публичных местах.
Княгиня слегка захмелела от крепкого гаванского табака, порто и жаркого уютного вечера. Раскраснелась, похорошела, разговорилась. Она вспомнила другую забавную историю. Император любил кататься в легких дрожках по центру Петербурга, один, без спутников. Однажды вечером, гуляя по Невскому проспекту, видит — какой-то господин стоит и вкусно курит гаванскую парехос, презрев запреты. Николай Павлович подлетел к нему и проревел по-русски: «Ты что это делаешь?» Господин, смерил его взглядом с головы до ног и на чистейшем французском ответил, что он стоит, курит и мешать ему не следует. Царь, к счастью, был в тот вечер в хорошем настроении. Понял, что перед ним француз. И очень мягко, как только мог, объяснил, что в России на улицах курить нельзя. «А где же можно?» — удивился галл. «Сейчас вам покажу». Царь усадил его в дрожки и повез в Зимний дворец. Провел в курительную великокняжескую комнату: «Здесь можно, здесь курите. Это единственное во всей столице место, где дозволяется курить». Француз провел незабываемый вечер. А когда выходил, спросил у слуги, что же это за добродушный русский господин, который столь мило с ним обошелся. «Представляете, что он услышал? — хмельно взвизгнула княгиня. — Ему сказали: это русский император. Вот кто!» И, запрокинув голову, она залилась звонким девичьим смехом. В этот момент она была прекрасна. Ее разгоряченное изогнувшееся тело овивали плотные шипящие змейки дыма, взлизывались по скользкому атласу подвижного лифа, путались в сложной вечерней укладке, ласкали плечи и, щекоча, пробирались в укромные теплые манящие лакуны под панцирем корсета. Крепко впившись зубами в округлую плоть сигары, Анна курила и пронзала Софью глазами, обжигала алыми искрами пламени, обнимала плотными пахучими кольцами дыма. В этот момент она сама была этим дымом, едким, истомчивым, горько-сладостным необоримым змеем, все теснее оплетавшим мягкое податливое тело, желавшим покорить, подавить, задушить его в рептильных кольцах невыразимой постыдной страсти.