Миссис Говард всегда тараторила без умолку — во-первых, потому что очень любила поговорить, а со строгим мужем это не получалось, во-вторых, она боялась — если постоялец откроет рот, на ее бедную голову в крахмальном чепце посыплются жалобы. В отеле миссис Говард не все было благополучно: из окон дуло, углы комнат промерзали, трубы каминов часто забивались, без всякой причины вдруг отваливались ножки у кресел и стульев (миссис Говард экономила на трезвых столярах).
Пока она без умолку трещала, скряга Листер, слюнявя пальцы, сосредоточенно отщипывала из пачки одну за другой ассигнации и медленно, пасьянсом, раскладывала на столике, явно не желая с ними расставаться: «Ну вот, миссис Говард, здесь, кажется, всё». Рассыпая слова благодарности, хозяйка смела долгожданные билеты в пухлый карман передника. И, прощаясь, у самого порога изобразила вдруг театральный испуг — ах, боже, она чуть не забыла, — у нее новая постоялица, княгиня Радзивилл, добрая, прелестная. Хорошо говорит по-английски. «Вы непременно понравитесь друг другу», — и миссис Говард неприятно, со знанием дела, подмигнула. Листер неучтиво захлопнула за ней дверь.
«Радзивилл, Радзивилл» — Анна уже где-то слышала эту звучную фамилию или что-то читала. Пробежалась глазами по корешкам своих аккуратно расставленных книг: Демидов, Кохран, Купфер, Лайар, Шницлер… Шницлер! Он писал о Радзивиллах. Выхватила том, перелистала — славяне, четвертая глава, не то, Малороссия, третья глава, Гродно, не то, Слуцк, Несвиж — вот они: «
Род любопытный. Хотя Анну не слишком радовала перспектива забавлять польскую барышню — знатную, красивую и, верно, глупую. Она отчеркнула карандашом пассаж о Радзивиллах и записала в блокноте: «
Третьего ноября около шести вечера прибежала миссис Говард. Комично борясь с одышкой, она в трех — уф, словах — рассказала, что — ох, говорила — с самой княгиней, с Радзивилл, и та — и та послала передать, что изволит познакомиться — приглашает к себе, в восемь вечера. Сегодня. Листер не знала, радоваться или печалиться такому вниманию. Будут длинные никчемные посиделки, бабья скороговорка, плоские вышитые по канве шутки. Впрочем, знакомство полезное.
Ровно в восемь подруги вошли в импровизированный салон. «My tearoom», — произнесла княгиня, поднимаясь из кресла…
В юности Анну ужасно забавляли сентиментальные романы. Особенно те их места, где неловких юношей пронзала молния любви. Она была непременно серебристой, электрической и била точно в сердце. Иллюстраторы добавляли карикатурных курьезов — ошарашенному любовнику рисовали глаза навыкате и вздыбленные волосы, как от удара током. Ну не бред ли. Писатели и художники ни черта не смыслили ни в электричестве, ни в законах физики. Эти законы юная Листер знала наизусть — как себя саму. Она часто влюблялась в дам — страстно, чувственно, но без искр, без этого гальванического декаданса, дымящегося сердца, вздыбленной шерсти. Но в тот самый момент, когда они входили в салон и Анна впервые увидела княгиню Радзивилл, в тот самый момент ее прошила молния. Внутри все задрожало, сжалось от боли, ей сделалось холодно, душно, жарко, в глазах потемнело. Она вдруг стала тем самым онемевшим пучеглазым господином из глупых романов. Молния была иссиня-ледяного оттенка — оттенка ее манящих, холодных, бесстрастных, губительных глаз.
Портрет С. А. Радзивилл. Й. Крихубер. 1836 г.
Статная, царственная, тихая, словно мраморная. Скупые, продуманные движения. Грация античной богини. Точеные черты афинской коры — легкие штрихи бесцветных бровей, ровный нос, изысканный абрис чуть тронутых помадой губ, округлый подбородок, белая полупрозрачная кожа с хрупкими нитями вен, в них не текла кровь — в них стыла вода талых льдов. Она звалась Софья. Но все ее именовали Венерой Московской…
«My tearoom, — произнесла княгиня, поднимаясь из кресла. — Проходите, мадам Листер. Мадемуазель Уокер, как вам нравится моя чайная комната?»
Только сейчас Анна увидела, что стоит у входа в чудный салон. Здесь были все оттенки зеленого — от бледно-яблочного до болотисто-фенского[9]. Вазочки из русского малахита, ампирные диванчики, затянутые бутылочным бархатом, фисташковые обои, портьеры с нильским отблеском и тускло-золотой бахромой, восточный ковер с изумрудно-рубиновым узором… Это была истинная лондонская green room[10], более подходящая для чопорного Петербурга, нежели для расписной купеческой Московии. Все, впрочем, быстро объяснилось — семейство княгини любило Англию, часто принимало в своем особняке британцев, и Софье хотелось побыстрее познакомиться с необычными смелыми путешественницами из Йоркшира.
Она представила родственников: «
Смеясь и весело болтая, они вернулись в зеленый салон и расселись у столика с чаем, сладостями и десертными винами. Софья ничего не ела и не пила — лишь подносила ко рту фарфоровую чашечку, но, кажется, не прикасалась к ней. В тот вечер она была богиней. И милостиво позволила Анне оценить ее мраморные прохладные прелести — белые руки, узкие запястья, покатые плечи, изгиб шеи, холодную синеву глаз. Она смеялась, украдкой бросая пристальные взгляды, которые Анна тихо ловила и читала в них флирт, лукавство и еще что-то острое — желание, интерес? Было сложно понять. Впрочем, Софья объяснит ей сама — Листер хорошо знала таких женщин и умела ждать.
Шницлер не пригодился. Беседовали непринужденно. Говорили о семье. Анна задавала вопросы. Софья подхватывала их вместе с ее пронзительными взглядами. Радзивилл она стала по мужу. По происхождению — княжна Урусова, дочь князя Александра Михайловича, человека уважаемого, просвещенного, коллекционера и англомана. Мать, Екатерина Павловна, из славного рода Татищевых. У нее две сестры и множество братьев: «
Дмитрий Павлович Татищев, брат их матушки, известный дипломат, ловко совмещал министерскую службу со служением музам — слыл тонким знатоком искусства, собирал всякие антикварные прелести. «К тому ж он член Академии художеств», — проскрипела из бархатной глубины кресла старушка Урусова, мать Венеры. Ей было за шестьдесят. Она давно уже перестала следить за фигурой, раздалась, подурнела, сделалась уютной московской старушкой в линялых кружевах и тусклом шелке. Волосы по старому фасону укладывала в букли и обсыпала пудрой. Маленькие сдобные ручки лежали на бисерном ридикюле, пальцы в крупных перстнях. Княгиня была начитана, умна, но, как истинная русская аристократка, никогда этого не показывала. С Листер держалась просто. В тот вечер больше молчала, улыбалась словам красавицы Софьи, лишь изредка подбрасывая детали: «Мой брат — член Академии художеств и, надо сказать, великий транжира — готов потратить состояние на черепок. Никак не могу его понять».
Мария, старшая сестра Софьи, матушку поддержала: «Ah, dear mother, черепки — удел мужчин, а наш удел — драгоценности». В милой, полной Марии не было и толики от мраморного совершенства Венеры. Шутки ее были купеческими.
Полвечера сестры наперебой щебетали об отце. Князь Урусов был на хорошем счету у императора. В 1826 году участвовал в подготовке торжеств по случаю вступления на престол Николая I. Трудился, не смыкая очей, — был правой рукой верховного маршала князя Бориса Юсупова, распорядителя торжеств. Отличился, получил благодарность и повышение — в начале 1830-х его назначили президентом Московской дворцовой конторы. Но пыль в глаза никогда не пускал и близостью к царю не кичился. Жил скромно и другим велел. Урусовы деньгами не сорили, московский свет считал их хлебосольными, но небогатыми. В своем доме на Спиридоновке князья принимали всех — и заезжих британских купцов, и великокняжеских пустозвонов, и модных литераторов, и беднейших художников.
Портрет князя А. М. Урусова. Литография по рисунку К. Жуковского
Всей семьей и всем сердцем они любили Александра Пушкина. В 1826 году поэта привезли в Москву «свободно, но под надзором». Именно так он чувствовал себя в доме князя: мог делать что угодно, иногда хулиганил, понимая, однако, что добрый хозяин следит за каждым его жестом и запоминает каждое его необдуманно оброненное слово. На Спиридоновку Пушкин наведывался регулярно — здесь ему радовались и сытно кормили. Он угощал хозяев волшебными историями, черновиками будущих сказок и бессовестно любовался «тремя московскими грациями» — так называли дочерей князя Марию, Софью и Наталью. Они «действовали на поэта весьма возбудительно», и он поочередно влюблялся в каждую. При этих словах Софья и Мария расхохотались. Старушка Урусова лукаво осклабилась. Листер еще в Петербурге заметила, что имя Пушкина вызывало у всех улыбку.
Княгиня-мать ненароком помянула иностранцев, и понятливая Софья подхватила — ее отец, истинный англофил, обожает все, что связано с туманным Альбионом, выписывает оттуда книги и прессу, очень любит британцев, ставит их выше немцев и даже французов. Мучил их в детстве английским, нанимал лучших гувернеров. «Три грации» действительно говорили на нем свободно, с регентским прононсом. Навещавший их Джон Кеннеди, чиновник британского посольства, заметил в письме к сестре: «Семья Урусовых даже меж собой говорит по-английски, владея им почти в совершенстве». Оттого Пушкину, любителю Британии, было здесь так уютно. Музыкальный английский из уст трех богинь приятно возбуждал, пьянил — и хотелось еще этих журчащих слов, этих глаз, этих мраморных губ и так не хотелось уходить. И Анне тоже. Но было уже десять вечера — следовало, как говорили в России, честь знать.