Книги

Достоевский in love

22
18
20
22
24
26
28
30

В романе разыгрывался новый конфликт поколений, который разворачивался между «отцами» – поколением образованных, но только заламывающих руки либеральных интеллектуалов, чей активизм заканчивался острой шпилькой, – уже обессмерченных «лишних людей», – и «детьми», которые утверждали, что верят только в науку, дело и материализм. Герой романа, если там и есть такой, представляет собой фигуру трагическую: Базаров страстно желает верить только в социальную пользу, быть бесчувственным рационалистом, который отвергает искусство и чувства как бесполезные, – одним словом, нигилистом. Но, вопреки собственным принципам, чувствует он глубоко. И хотя Базаров выспренно размышляет об абстрактном русском народе, к встреченным им крестьянам он испытывает только неприязнь. Возникшему конфликту между рациональным и гуманистическим, между абстрактными идеями и прожитым опытом было суждено отбросить длинную тень.

Ну и досталось же Тургеневу за Базарова, беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца), несмотря на весь его нигилизм[247]. «Современник» предсказуемо бросился на защиту молодого поколения и в своем отзыве разнес книгу в пух и прах, заявляя, что Базаров был лишь чудовищной карикатурой, а Тургенев только притворялся либералом. Что было еще тревожнее: ведущий критик «Русского мира», радикал Дмитрий Писарев, считал Базарова великолепной ролевой моделью, сатанинским антигероем, отделенным от косной массы способностью переступать границы закона: «Ничто, кроме личного вкуса, не мешает им [людям, подобным Базарову] убивать и грабить»[248], с вызывающим тревогу удовольствием говорилось в отзыве. Хуже всего, книгу с энтузиазмом бросились восхвалять старые заплесневелые реакционеры, которым крайне нравилось видеть, как Тургенев жалуется на современную молодежь. Только во «Времени» поняли важность того, что пытался выразить Тургенев. Федор прочитал книгу, едва только она вышла в «Русском вестнике» Каткова, и велел Страхову написать о ней блестящий отзыв. Отзыв был великолепен – возможно, единственный, добравшийся до сути повествования, – и, когда он был напечатан, Тургенев в благодарность пригласил Страхова и братьев Достоевских отужинать с ним в отеле «Клеа». (По пути туда они столкнулись со знакомым Тургенева, который закричал на него: «Видишь, что творят твои нигилисты! Они жгут Петербург», – как будто, описав их, тот стал ответственным за их поведение[249].) Прокладывать тропу между левыми радикалами и правыми реакционерами было непросто, и Тургенев был счастлив обрести хотя бы нескольких попутчиков.

Тем не менее редакция «Времени» сама прикладывала все возможные усилия, чтобы избежать меча цензуры и не быть при этом заклейменной слабой или даже консервативной. Они написали редакторскую колонку о пожарах, отмечая отсутствие доказанной связи между ними и памфлетом «Молодой России», от которого отмахнулись, назвав школьной проказой. Цензоры ее отвергли. Затем Михаила вызвали на допрос как выпускающего редактора – хотя оказалось, что власти лишь хотели узнать имена тех школьников, что написали памфлет, и Михаилу пришлось объяснять, что он использовал художественное преувеличение. Но теперь власти заняли оборонительную позицию. 15 июня публикацию «Современника» и «Русского мира» остановили до следующей весны. Тремя неделями позже был арестован Чернышевский. Пора теперь скверная, пора томительного и тоскливого ожидания. Но ведь журнал дело великое; это такая деятельность, которою нельзя рисковать, потому что, во что бы ни стало, журналы как выражение всех оттенков современных мнений должны остаться[250].

К этому времени Федор все чаще обращался мыслями к Европе. Климат Петербурга не шел Марии на пользу, поэтому он отослал ее к тетке во Владимир, на 180 верст к востоку от Москвы. Теперь, когда журнал начал набирать силу, Федор хотел отправиться в Париж, к доктору Труссо, который мог бы пролить свет на его недуг. А там можно было бы и попутешествовать – в конце концов, он никогда не бывал в Европе. От Парижа рукой подать до Лондона, да и Италию он всегда хотел посмотреть. Сколько раз мечтал я, с самого детства, побывать в Италии![251] Возможно, Страхову удалось бы поехать с ним. Увидим Неаполь, пройдемся по Риму, чего доброго, приласкаем молодую венецианку в гондоле[252].

Однако Европа не впечатлила Федора в той степени, на которую он надеялся. Париж прескучнейший город, и если б не было в нем очень много действительно слишком замечательных вещей, то, право, можно бы умереть со скуки. Французы, ей-богу, такой народ, от которого тошнит. Француз тих, честен, вежлив, но фальшив и деньги у него – всё. Идеала никакого. Не только убеждений, но даже размышлений не спрашивайте[253].

Он отправился в Лондон, где навестил в изгнании социалиста Александра Герцена, невысокого, плотного сложения мужчину с завидно густой бородой. (Несмотря на сорок лет, у Федора она только начинала расти.) Тот был восхитительным собеседником, но хотя они сошлись в идеалах, пути их воплощения кардинально различались. Герцен был прирожденным эмигрантом, джентльменом без корней в русской земле, законченным европейцем, гражданином мира, можно даже сказать, который тем не менее под настроение заявлял о патриотических чувствах. Разговор вышел сердечным, но близкими друзьями им стать было не суждено[254].

На город Чарльза Диккенса посмотреть было интересно, но отдохновения он не принес[255]. Субботними ночами мужчины, женщины и дети до пяти утра толкались на улицах в инфернальном сиянии газовых фонарей. Всё это поскорей торопится напиться до потери сознания…[256] Он бродил среди проституток и пьяниц Хэймаркета, заглядывал в казино, где играла музыка и танцевали, но мрачный характер не оставляет англичан и среди веселья: они и танцуют серьезно, даже угрюмо, чуть не выделывая па и как будто по обязанности[257]. На холоде дал шесть пенсов покрытой синяками девочке, которой было не более шести. Но что более всего меня поразило – она шла с видом такого горя, такого безвыходного отчаяния на лице… Она всё качала своей всклоченной головой из стороны в сторону, точно рассуждая о чем-то, раздвигала врозь свои маленькие руки, жестикулируя ими, и потом вдруг сплескивала их вместе и прижимала к своей голенькой груди[258].

Страхов присоединился к нему в Женеве, откуда они отправились во Флоренцию через Турин и Ливорно, дни и ночи проводя за разговорами. Во время одной из прогулок по городу впервые крупно поссорились, обсуждая, всегда ли два и два равняется четырем. Страхов был вдумчивым критиком и понимал литературу, но научная подготовка порой делала его до ужаса логичным. Обсуждая проблему радикалов, Страхов настаивал, что люди должны быть ответственны за последствия своих идей. Не важно было, осознавали ли они эти возможные последствия или нет, – если настаивать на том, чтобы добавить к двум два, получишь четыре. Но для Достоевского чрезвычайно важны были намерения. Эти радикалы не хотели дурных последствий, они хотели принести добро, даже если в действиях их были ошибки или скрытые мотивы не позволяли им прийти к логичным выводам. Как христианин Федор был убежден, что даже величайшему грешнику знакомо добро и доступно искупление. Страхов же утверждал: христианская вера убедила его в том, что все люди на земле в каком-то смысле испорчены до мозга костей. Федор заявил, что подобный образ мыслей до глубины души ему ненавистен и он готов до смертного одра отрицать его и с ним бороться. После этого говорить было особо не о чем; они пожали друг другу руки и разошлись до конца своего путешествия.

По возвращении в Санкт-Петербург Федор стал часто встречаться со студенткой Полиной. Оказалось, что она была дочерью выкупившего себя крестьянина, ставшего купцом, что делало ее живым связующим звеном между интеллигенцией и землей. Наверное, казалось удивительным зигзагом судьбы, что идеалы Федора воплотились в красивой и порывистой двадцатидвухлетней женщине. У них начался роман, и вскоре Полина начала работу над новой повестью, «До свадьбы». Она попросила Федора развестись с Марией, но об этом не могло быть и речи. Он мог быть мучительно несчастлив в их отношениях, но не собирался отказываться от обязательств перед ней и пасынком. Пусть погода во Владимире была лучше, но суть заключалась в том, что Мария умирала от чахотки. Ей, возможно, не суждено было дожить и до следующего года. Федор влюбился в Полину, но не мог бросить жену в таких обстоятельствах.

Достоевский опубликовал воспоминания о своем путешествии по Европе под названием «Зимние заметки о летних впечатлениях», и любовники начали планировать совместный отъезд. Полина всегда хотела повидать Париж. Они могли отправиться в Баден-Баден и попытать счастья у рулетки. И Италия, конечно, – насколько лучше было бы ходить по старой пьяцце под руку с возлюбленной, чем ругаться с другом. Когда очередной доход от продажи «Времени» доходил бы до него, Федор пересылал бы деньги врачу Марии и учителю Паши. Поздней весной Полина первой отправилась в Париж, а Федор начал разбираться с делами, державшими его в Петербурге. Но едва только он начал готовиться к отъезду, 24 мая 1863 года пришли ужасные вести – «Время» запретила цензура.

Глава 6

Полина

1863

Федор смог отправиться в Париж только в августе, на два месяца позже планируемого. Железнодорожный вокзал Санкт-Петербурга превратился в форменный бедлам: кроме привычных таможенных офицеров, полиции, гостиничных зазывал и извозчиков, кругом были солдаты, и даже некоторые путешественники были «на всякий случай» вооружены. Он устроился в купе, и поезд проследовал через Польшу к границе с Германией. Все казалось спокойным, хотя на каждой станции встречались солдаты – в деревнях и лесах прятались бунтовщики.

Недавнему националистическому восстанию в Польше была посвящена статья Страхова «Роковой вопрос». Она должна была патриотично выступить в защиту интересов России, но к своей теме подбиралась настолько кружным путем, что журнал закрыли[259].

Михаил оказался на грани краха. Братья влезли в долги, чтобы опубликовать рекламу и нарастить базу подписчиков, а теперь не могли издавать журнал, который позволил бы им вернуть деньги. Федор уже написал Тургеневу с вежливой мольбой не издавать новый рассказ, пока они не разрешат ситуацию с властями, а сам тем временем стал собирать деньги на то, чтобы присоединиться к Полине в Париже. В конечном итоге ему удалось получить заем на полторы тысячи рублей в Обществе для пособия нуждающимся литераторам и ученым, возможно, не без помощи того обстоятельства, что он был членом его исполнительного комитета. Согласно джентльменскому соглашению с Обществом, Федор обязывался передать ему свои авторские права, если не сможет выплатить заем к следующему февралю, – но, конечно, на исполнении подобных обязательств никто не настаивал.

Еще 12 дней ушло на путешествие от Санкт-Петербурга до Висбадена, поскольку остальная Европа приняла георгианский календарь[260]. Остановившись на ночь в Висбадене, Достоевский отправился развеяться в казино. На удивление, он выиграл неплохую сумму, но сохранил самообладание и к концу ночи обзавелся 10 400 франками. Он вернулся с ними в отель, спрятал в чемодане и решил уехать следующим же утром. Но после дальнейших размышлений ему показалось странным останавливаться, когда дела шли так хорошо. Если бы он мог выиграть 100 000 рублей, то навсегда избавился бы от финансовых проблем. Он был уверен, что разработал беспроигрышную систему, и успех, казалось, был тому подтверждением. (Секрет-то я действительно знаю; он ужасно глуп и прост и состоит в том, чтоб удерживаться поминутно, несмотря ни на какие фазисы игры, и не горячиться.[261]) Основная проблема, как он ее понимал, заключалась в том, что игроки теряли контроль и бросали систему. Снова и снова наблюдать, как маленький белый шарик бегает по колесу, начинает терять скорость и сходить с курса, – даже такой сухарь, как Страхов, рано или поздно сломается.

Четыре дня спустя Федор все еще был в Висбадене. Половину денег он проиграл, но оставались еще 5000 франков. Он отправил деньги домой – немного брату, немного Марии, оплатить больничные счета. После этого действительно нельзя было медлить – Полина ждала его, а он опоздал на несколько месяцев. Достоевский собрал вещи и сел на следующий поезд до Парижа. Какое удивительное чувство – ехать к возлюбленной с полным чемоданом денег. К тому же, казалось ему, врачи в Европе и правда были лучше.

Он прибыл в Париж теплым дождливым днем 26 августа. Понравился мне на этот раз Париж наружностью, то есть архитектурой. Лувр – вещь важная, и вся эта набережная, вплоть до Нотр-Дам, – вещь удивительная[262]. Ему нравилась одна кофейня с русскими газетами, но сперва нужно было навестить Полину.

Она наказала ему писать перед визитом – удивительно формальная просьба, учитывая их связь, – и он набросал беглую записку. Но ждать ответа не хватило терпения, и Федор отправился следом за посыльным.