Книги

До самого рая

22
18
20
22
24
26
28
30

К этому моменту вода прибывала с такой скоростью, что лодка колыхалась, как на гребне волны, а листья и ветки постепенно забивали ее хилый мотор. Кварталом восточнее, на Гринвич-стрит, к нам присоединилось еще сколько-то плотов с мотором, которые двигались на восток, от Джейн-стрит, от 12-й Вест-стрит; мы все медленно плыли к Гудзон-стрит, где отряды солдат громоздили мешки с песком, пытаясь сдержать реку.

Там стояли аварийные машины и машины скорой помощи, но я выкарабкался из плота и пошел на восток, не оглядываясь: если не требуется, лучше не ввязываться – достойно не получится, даже осмысленно не получится. Я не то чтобы сильно промок, но носки чавкали при каждом шаге, и я был рад, что не надел на этот раз охлаждающий костюм, несмотря на жару. На перекрестке 10-й Вест-стрит и Шестой авеню мимо пробежал взвод солдат, разбитый на группы, у каждых четверых – по пластиковому плоту на руках. Солдаты выглядели усталыми, и я подумал, что это неудивительно. Два месяца назад – пожары, в прошлом месяце ливни, теперь потопы. Когда я добрался до дома, там было тихо – просто потому, что был еще ранний час, или потому, что кого-то из жителей отправили помогать, – не знаю.

На следующий день – вчера, во вторник – я пошел на работу, но мало что там делал, кроме прослушивания радионовостей про потоп, который охватил значительную часть Восьмой зоны, а Седьмую и Двадцать первую – целиком, разлившись от бывшего шоссе на востоке аж до Гудзон-стрит. Дом на Бэнк-стрит, видимо, пропал; кто-то мне, конечно, так или иначе сообщит. Погибло два человека: пожилая женщина упала с подъезда своего дома на 11-й Вест-стрит, пытаясь спуститься в лодку, и сломала шею; мужчина с Перри-стрит отказался вылезать из своей полуподвальной квартиры и утонул. Две улицы более или менее уцелели по чистой случайности – военные срубили три огромных больных дерева на Бетюн-стрит и на Вашингтон-стрит, что смягчило последствия потопа. А на Гансевоорт-стрит военные рыли траншею на пересечении с Гринвич-стрит, чтобы заменить старую канализационную трубу, и это тоже уменьшило ущерб. Еще несколько лет назад потоп привел бы меня в бешенство: его неизбежность – прямое следствие долгих лет бездействия и высокомерия, с которыми правительство относится к городскому хозяйству, – но теперь у меня и чувств-то никаких в связи с этим нет. Я испытывал разве что некую усталость, и даже это было не столько эмоцией, сколько отсутствием всяких эмоций. Я слушал радио, постоянно зевая, и глядел из офисного окна на Ист-Ривер, про которую Дэвид всегда говорил, что ее цвет – это цвет шоколадного молока, и следил за тем, как утлая лодка медленно продвигается на север – может быть, к острову Дэвидс, может, нет.

Но хотя я не мог отыскать в душе никаких связанных с потопом чувств, я не сомневался, что найдутся и те, кто их отыщет, – например, протестующие, которые каждый день собирались на Вашингтонской площади (к вечеру их всегда разгоняли). Я ожидал, что, когда вернусь домой, их окажется больше обычного – они давным-давно выяснили, кто из нас член Комитета, и безошибочно угадывали, когда мы придем с работы. Не важно, что мы меняли водителей и всячески перекраивали расписание, – стоит машине подъехать к дому, а они тут как тут, с плакатами и транспарантами. Это не запрещено, им нельзя собираться около правительственных зданий, но около нашего можно, что, наверное, устраивает их даже больше – они ненавидят не столько то, что мы построили, сколько самих строителей.

Но на прошлой неделе там не было никого – только торговцы на площади и покупатели у их стоек. Это означало, что государство использовало потопы как предлог для задержания протестующих, и я некоторое время торчал там, несмотря на жару, смотрел, как обычные люди занимаются обычными делами, и только потом вошел в дом и отправился к себе в квартиру.

Той ночью мне снилось, что я опять подросток и живу на ферме у дедушки и бабушки в Лаи. То был год первого цунами, и хотя мы находились на таком расстоянии от океана (а были бы чуть ближе – и все), что нас не накрыло, они всегда говорили, что лучше бы накрыло: тогда можно было бы получить страховые деньги и начать все заново – или не начинать. А так получилось, что ферма пострадала недостаточно, чтобы ее бросить, но при этом достаточно, чтобы утратить всякую возможность приносить доход. Холм, укрывавший тенью бабушкины грядки с травами, развалился, ирригационные каналы заполнились морской водой – стоило ее откачать, как она возвращалась, и это продолжалось месяцами. Соль покрыла все поверхности; деревья, животные, овощи, стены дома – все было в белых разводах. От соли воздух стал липким, и когда весной пошли первые фрукты, оказалось, что манго, личи, папайя тоже соленые на вкус.

Бабушку с дедушкой никогда нельзя было назвать счастливыми. Они купили ферму в момент редкого романтического воодушевления, но это дело недолговечное. Трудились они там еще долго после того, как перестали получать хоть какое-то удовольствие; в какой-то степени самолюбие мешало им признаться, что у них ничего не вышло, в какой-то им не хватало воображения, не приходило в голову, что бы еще такое сделать. Они хотели жить так, как мечтали их деды и бабки, до Реставрации, но делать что-то оттого, что твои предки хотели так делать – осуществлять чужие мечты, – это так себе жизненная программа. Они упрекали мою мать в том, что в ней недостаточно гавайского, а потом она ушла, и воспитывать меня пришлось им. Они упрекали и меня в том, что во мне недостаточно гавайского, одновременно уверяя, что мне и не стать настоящим гавайцем, но когда я тоже ушел – зачем мне было оставаться там, где мне объясняют, что я чужой? – это им точно так же не понравилось.

Но сон был не столько про них, сколько про сказку, которую бабушка рассказывала мне в детстве, – сказку о голодной ящерице. Ящерица весь день бродила повсюду и щипала траву. Плоды она тоже ела, и насекомых, и рыбу. Когда всходила луна, ящерица засыпала, и ей снились сны про еду. Потом луна заходила, ящерица просыпалась и снова начинала есть. Проклятие ящерицы состояло в том, что она никогда не могла наесться досыта, хотя и не понимала, что это проклятие, – на это ей не хватало ума.

Однажды, по прошествии многих тысячелетий, ящерица, как обычно, проснулась и, как обычно, отправилась на поиски еды. Но что-то было не так. И тут ящерица поняла: еды больше не осталось. Не было больше растений, не было птиц, не было травы, цветов, мошек. Она съела все – съела камни, горы, песок и почву. (Здесь бабушка пела пару строк из старой гавайской песни протеста: Ua lawa mākou i ka pōhaku / I ka ‘ai kamana ‘o o ‘āina.) Остался только тонкий слой пепла, и под пеплом – это ящерица знала – таилось ядро земли, целиком состоящее из огня, и хотя ящерица много что могла есть, такого съесть она не могла.

Так что ящерица поступила единственным возможным способом – больше ей ничего не оставалось. Она легла на солнцепеке и стала ждать, сберегая силы в полудреме. И в ту ночь, когда взошла луна, она выпрямила хвост как опору, поднялась и проглотила луну.

На мгновение ей стало очень хорошо. Она же весь день не пила, а луна в животе оказалась прохладной и гладкой, как гигантское яйцо. Но пока ящерица наслаждалась этим ощущением, что-то изменилось: луна по-прежнему поднималась в небо, пытаясь выскочить из ее утробы, чтобы продолжить свой небесный путь.

Этому не бывать, подумала ящерица, быстро вырыла ямку, узкую, но глубокую – по крайней мере, такую глубокую, какую можно было вырыть, не доходя до огня в центре земли, – и засунула туда свою голову целиком. Так луна никуда не денется, решила она.

Но ошиблась. Ибо как в природе ящерицы – есть, так в природе луны – восходить, и как бы крепко ящерица ни сжимала челюсти, луна все-таки всходила. Но ямка в земле, куда ящерица засунула голову, была такая тесная, что луна не могла выйти у нее из пасти.

Так что ящерица взорвалась, а луна выскочила из земли и продолжила свой путь.

На протяжении многих тысяч лет после этого ничего не происходило. Не стоит понимать мои слова буквально – на самом деле за эти годы все, что ящерица съела, появилось снова. Вернулись камни и почва. Вернулись травы, цветы, растения и деревья; вернулись птицы, насекомые, рыбы и озера. И над всем этим каждую ночь всходила и заходила луна.

Так кончалась сказка. Я всегда думал, что это гавайская народная сказка, но нет – когда я спрашивал бабушку, кто ей такое рассказал, она отвечала: “Моя бабушка”. Когда я учился в университете, у нас были занятия по этнографии; я попросил ее записать эту сказку для меня. Она возмущенно фыркнула. “Зачем? – спросила она. – Ты же ее и так знаешь”. Да, ответил я, но мне важно еще раз услышать, как сказка звучит в ее устах, а не как я ее помню. Но она рассказывать не стала, и мне самолюбие не позволило просить ее снова, а потом занятия по этнографии закончились.

А потом, через несколько лет – к тому времени обоюдное разочарование и отсутствие интереса развели нас в разные стороны, и мы почти не общались, – она прислала мне письмо по электронной почте, и в письме была та сказка. Это случилось в год моих странствий после университета; я помню, как получил его, когда сидел в кафе в Камакуре с друзьями, хотя прочитал только на следующей неделе, на острове Чеджудо. Там была все та же старинная необъяснимая сказка, точно как мне помнилось. Ящерица, как всегда, умерла; земля, как всегда, восстановилась; луна, как всегда, сияла в небе. Но на этот раз кое-что было по-другому. Когда все выросло снова, писала бабушка, ящерица вернулась, только это уже была не ящерица, а he mea helekū, то, что ходит прямо. И это существо вело себя совершенно так же, как его давно почившая прародительница, – ело, и ело, и ело, пока в какой-то момент не оглянулось по сторонам и не осознало, что больше ничего не осталось, и тогда ему тоже пришлось проглотить луну.

Ты, конечно, понимаешь, о чем я. Я долго считал, что всех нас уничтожит какой-нибудь вирус, что людей скосит что-то одновременно более масштабное и намного более крошечное, чем мы сами. Теперь я понимаю, что это не так. Мы – ящерица, но мы и луна. Некоторые умрут, а некоторые будут делать то, что делали всегда, продолжать свой бессмысленный путь, повторяя то, что заставляет нас повторять сама наша природа, оставаясь безмолвными, непознаваемыми, неостановимыми в этом непрекращающемся движении.

Обнимаю,

Чарльз