Она нахмурилась, стараясь сосредоточиться.
– Неделю назад. На Юниверсити-плейс.
– Около Вашингтон-мьюз? – спросил я, и она кивнула. – И как их зовут?
И она помотала головой, то есть начинала расстраиваться, потому что не знает или не помнит. Я всегда повторял как мантру: спрашивай у людей, как их зовут. Если забудешь – спрашивай снова. Ты всегда можешь спросить, у тебя есть на это полное право.
– Хорошо, – сказал я. – Ты с ними потом встречалась каждый день?
Она снова помотала головой, потом тихо произнесла:
– Они мне сказали, чтобы я сегодня с ними в парке встретилась.
– И что вы делали? – спросил я.
– Они сказали, что нам надо пойти пройтись. А потом… – Тут она остановилась и уткнулась лицом в спину Котенку. Она начала раскачиваться туда-сюда – так она делает, если расстраивается, – и я погладил ее по спине. – Они сказали, что мы дружим, – наконец сказала она и сжала кота так крепко, что он пискнул. – Они сказали, что мы дружим, – повторила она почти со стоном, и я прижал ее к себе, и она не сопротивлялась.
Врач сказала, что никакого долгосрочного ущерба нет: небольшие ссадины, небольшое кровотечение. Она порекомендовала обратиться к психологу, и я согласился, не сказав ей, что Чарли и так уже ходит к психологу, а также к эрготерапевту и к психотерапевту. Я передал видеозапись в МВД и велел им запустить полноценную поисковую операцию; они нашли парней, им по четырнадцать лет, оба зарегистрированы в Восьмой зоне, оба – сыновья исследователей в Мемориальной больнице, один белый, другой азиат; на все ушло три часа. Один из родителей – приятель приятеля Уэсли, и он прислал записку с просьбой о снисхождении, которую Уэсли вчера лично доставил мне домой с каменным лицом. “Мне без разницы, Чарльз”, – сказал он, и когда я смял записку и вернул ему, он лишь кивнул, пожелал мне доброй ночи и ушел.
Сегодня вечером, как и в предыдущие три дня, я буду сидеть возле кровати Чарли. В четверг она начала хрипеть – глухой, булькающий звук в глубине горла – и дергать плечами и головой примерно через полчаса после того, как заснула. Но потом перестала, и, посидев с ней рядом еще около часа, я наконец пошел и тоже лег. Мне, как уже не раз, страшно не хватало Натаниэля. Еще мне не хватало Иден, а это как раз редкость. Наверное, я просто хочу, чтобы за Чарли еще кто-то отвечал помимо меня.
Не могу сказать, что произошло самое страшное, чего я боялся, – больше всего я боюсь, что она умрет; но снаряд упал близко. Я попытался поговорить с ней про ее тело, про то, что оно принадлежит только ей, что она ничего не должна с ним делать, чего не хочет. Нет, неправильно. Я не попытался, а поговорил. Я понимаю, что она в группе риска; я понимаю, что нечто подобное могло произойти. Даже не так – я понимаю, что это было неизбежно. И я понимаю, что нам повезло – случилось ужасное, но могло быть гораздо хуже.
В мои студенческие годы один профессор сказал, что есть два типа людей: одни плачут о мире, другие – о себе. Плакать о своей семье, сказал он, – это разновидность плача о себе. “Те, кто хвастается жертвами, принесенными в пользу семьи, на самом деле ничем не жертвуют, – сказал он, – потому что их семьи – это продолжение их самих, разновидность их собственного “я”. Истинный альтруизм, сказал он, – это делиться с незнакомцем, с тем, чья жизнь никак не будет связана с твоей.
Но разве я не пытался так поступать? Я пытался улучшить жизнь людей, которых не знаю, и это стоило мне собственной семьи и, стало быть, меня самого. А те улучшения, над которыми я работал, сейчас подвергаются сомнению. Я больше ничего не могу сделать для мира – я могу только попытаться помочь Чарли.
Я очень устал. Конечно, я рыдаю – наверное, это эгоистично. Впрочем, я никого не знаю, кто сейчас бы не плакал о себе, – болезнь делает тебя неотделимым от незнакомцев, и поэтому, даже если ты думаешь о тех миллионах, вместе с которыми передвигаешься по городу, ты по определению задумываешься и о том, в какую секунду их жизни соприкоснутся с твоей; каждая встреча может принести заразу, каждое прикосновение может оказаться смертельным. Эгоистично, да, но, кажется, другого ничего не осталось – по крайней мере, сейчас.
Дорогой Питер,
Много лет назад я был в Ашгабате и там разговорился с одним человеком в кафе. Это было в двадцатых, когда Туркменская Республика еще называлась Туркменистаном и была авторитарным государством.